Медленные челюсти демократии
Шрифт:
В рамках нехронологической истории Пиночет оказывался приемлемым собеседником для сторонника Маркса, Шилов — приемлемым другом для того, кто любил Гойю, а русские националисты — подходящей аудиторией для гуманиста. Все перемешалось в кучу, и эта свободолюбивая куча должна была стать пьедесталом свободной личности.
Александр Зиновьев был последовательным человеком. Он боролся до конца за самое главное, что делает жизнь достойной, — за свободу. И если он выбрал такое средство — вероятно, здесь тоже была странная логика. Он знал никого рядом нет, он не надеялся ни на что. Вот есть хитрющий патриот, расплывается в масляной улыбке, мелькают какие-то деятели из администрации президента, какие-то парламентарии жмут руки. Других нет, надеяться не на что. Но драться надо. Его вдруг охватывал энтузиазм: «Издам журнал
11
Феномен Зиновьева ставит необходимый для российской культуры вопрос можно или нельзя спастись в одиночку. Слово «спастись» в данной фразе используется вне христианской проблематики, в самом простом, физиологическом значении — то есть: уцелеть, смыться от насилия, сохранить биологическое существование без ущерба. И то сказать: кто же из тех, за кем «гналась секира фараона», думал о христианском значении слова «спастись»? Важно драпать быстро, чтобы секира не догнала. И вопрос этот — не религиозного, но этического характера: хорошо ли уцелеть одному? Можно ли это?
В течение полувека считалось — да, можно. Хотя и трудно осуществить это физически, но с моральной точки зрения — спасись в одиночку даже очень хорошо. Отчего бы и не спастись, если получится? У кого жена еврейка, кто в командировке попросил политического убежища, кто уехал в Тартуский университет (хоть и не заграница, а все Эстония), кто так насолил советской власти, что его взяли, да и выслали! Представляете — сами выслали! В Париж выслали, не в Магадан — прочь с наших тошнотворных блочных окраин, к цивилизации, к устричным барам, к шабли, к философским дискуссиям в кафе! Собственно говоря, это и была в те годы единственно внятная цель. Народ, косный, спившийся, довольный своим прозябанием в социализме — народ обратить в свои убеждения невозможно. Эмигрировать, бежать прочь от варваров к цивилизации, отряхнуть с ног своих прах постылой родины. Интеллигентные люди рассказывали в те годы анекдот про кротов, то был душераздирающий анекдот. Вот высовывают кроты мордочки из норы, чувствуют солнечные лучи, и спрашивает сын-кротик: «Папа, а разве нам обязательно жить в темной душной норе?» И крот-отец отвечает: «Так надо, сынок, это наша родина». И горько смеялись, рассказывая анекдот: вот такова она, наша жизнь, и не денешься никуда! Некуда деться, слышите?! Некуда! Задыхаемся в российской норе!
В те годы особой популярностью пользовалась мелодраматическая статья Мандельштама о Петре Чаадаеве. Осип Эмильевич с присущим ему горестным артистизмом показал, отчего индивидуумам, которые оказались на Западе, и помыслить нельзя о возвращении в Россию. Описывая боярских сынков, посланных Годуновым на Запад учиться и не вернувшихся более в Россию, Мандельштам восклицает: «Не вернулись они потому, что нет обратного пути от небытия к бытию!». Вот оно как обстоит: от небытия — к бытию! Вот стало быть что у нас за страшная реальность: небытие, господа, полнейшее, если сравнивать с западной цивилизацией! И читали вдохновенные строки, и перечитывали, словно расчесывали болячку, с удовольствием мазохистов напоминая друг другу унизительные подробности местного не-бытия.
Видимо, руководствуясь этими цивилизаторскими соображениями (ведь не существует пути назад — от небытия к бытию) и стали новые русские богачи строить виллы на Сардинии и Майорке, а постылое прошлое не-бытие свое оставили позади, там, далеко в снегах, с полубезумным населением российских пустырей. Судьбоносная статья Осипа Эмильевича вдохновила богатых переселенцев, колбасную эмиграцию и диссидентское сознание.
В сущности, Зиновьев совершил что-то такое очень странное: он был анти-диссидентским диссидентом. В те брежневские годы все хотели уехать, а ад нет. Было принято связывать благо и прогресс с западной цивилизацией, а од подверг этот постулат сомнению. И главное: он вопиющим, недопустимым образом любил Родину. Неужели не видел всего ее уродства? Видел зорче прочих. А — все равно любил.
Прожив двадцать шесть лет на Западе, он вернулся в Россию — и не оглянулся на Европу.
Некогда Мандельштам открыл свою артистичную статью о Чаадаеве следующей фразой — «След, оставленный Чаадаевым в сознании русского
Частный человек, объявивший свое частное бытие значимым символом общественной жизни, — вот пароль интеллигенции тех лет. Массы делают нечто такое бессмысленно массовое — революции, пятилетки. А мы противостоим общественной вакханалии своей партикулярной жизнью. Это миссия — отстаивать личную культуру в безличном социуме. «Культура личностей», — я знавал человека, который отстаивал теорию о том, что интеллигентные люди в России суть пришельцы с иной планеты, из созвездия Альдобарана, и вот приговорены они жить среди дикарей.
Там, на Западе, все было иначе, красивее, что ли. Люди, хоть немного да образованные, понимали, конечно, что и на Западе есть отдельные, как говорится, недостатки. Да, не все гладко: например, Модильяни умер с голода, Ван Гог застрелился, Гоген бежал от цивилизации на Таити. Но это когда было, господа! Запад — это живой, развивающийся, молодеющий от своих рыночных подвигов организм. Там есть наркомания, гомосексуализм, мелкое надувательство, крупное воровство, унизительная нищета и возвышающая коррупция. Все это есть, и еще много разного пакостного имеется, но — демократия! Да, есть колониализм. Но — культура! Несут культуру так называемые колонизаторы в отсталые регионы, нас бы кто, что ли, колонизировал! А то что происходит? У нас, может быть, и наркомании в таких объемах нет, и проституция отсутствует, но — тоталитаризм! Поэт Вознесенский в те роковые годы написал свободолюбивые строки: «Ликуй, проституция тела! Долой проституцию духа!» И еще что-то такое отважное. И поэт Бродский вторил коллеге: «Ворюга мне милей, чем кровопийца!». То, что проституции тела без проституции духа не бывает, — этого поэты брать в рассмотрение не хотели, да и вообще, данная мысль слишком дидактична для лирического воплощения. То, что ворюга рано или поздно делается кровопийцей, чтобы защитить уворованное, а больше ниоткуда кровопийцы и не берутся — про это тоже не думалось. Ни про колониальную политику, ни про работорговлю не поминали. Да что там работорговля, семечки это! — все интеллигенты застенчиво договорились полагать фашизм не западным явлением, а каким-то другим. Ну, допустим, восточным. В конце концов, рисовали они индийскую свастику или нет? Сказать, что фашизм пришел с Запада, что это явление двадцатого века имеет выраженное западное происхождение, что оно рождено западной цивилизацией, — у кого бы язык повернулся такое ляпнуть?
Нет, помилуйте, Запад нес просвещение, а косный, большевикам доверившийся русский народ — грязь и слякоть. Выбраться бы кротам из своей вонючей норки на волю!
И зачитывались кокетливыми эссе Бродского о свободе, и трепетали над строчками Ахматовой про «измученный рот, которым орет стомильонный народ» — но правда, обидная правда состояла в том, что «стомильонный народ» через эти интеллигентные уста, этим красивым голосом, про это — не орал. У народа случились иные заботы, прах его побери: нужда, война, разруха. И можно было народу сочувствовать или нет, вот и все. Можно было народу предложить план строительства его жизни, можно было бы даже участвовать в этом строительстве. Но ведь это такая морока.
Человек, который подобно Анне Андреевне «всю жизнь читает Данта», разумеется, знает, за что именно поэт был изгнан черными гвельфами, и про что он писал в «Комедии». Данте считал, что полная власть в стране должна принадлежать императору, а не духовным лидерам, что благо народа в объединении и совместной работе, и папство должно уступить эту первейшую государственную необходимость — сильному императору ради блага страны. Впрочем, вполне возможно Ахматова читала какого-то иного Данте, или читала поэму не подряд, как это часто бывает с интеллигентными людьми.