Медленные челюсти демократии
Шрифт:
Поскольку Маяковский служилым интеллигентом не был, то и чувства признательности за свою свободу — не питал.
Маяковский утверждает, что порядок может быть переломлен. В поэме «Хорошо!» тоже описано наводнение. Наводнения не избежать, стихия — это сама история, само время и его страсти; правда, Маяковский уже изображал не наводнение, но потоп. В этом потопе мы тонем — но тонем не как щепки державного леса. И если мы приносим себя в жертву — то по своей осознанной воле, потому что мы сами так хотам. Каждый должен принести жертву добровольно, миллионы Евгениев соединят свои воли, чтобы изменить ход российской истории, чтобы жить не ради государственности, но ради общего — равного для всех — счастья свободы. Такая страна, «где с пулей встань, с винтовкой ложись, где каплею льешься с массами», — такая страна величественна не своей архитектурой, не петропавловскими шпилями, не тем, что принимает послов всех стран. Страна величественна единением воль, общей судьбой для всех, общим понятием блага, равенством, «с такой землею пойдешь на жизнь, на труд, на праздник и на смерть».
Это
Это вам не барственное описание случившейся неприятности: знаете, голубушка, «я была тогда с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был». А где ж тебе и быть, как не с народом? Ты что — от других отличаешься, потому что в рифму говоришь? У тебя что, иные права на свет и воздух, на смерть и на пенсию? Это что, особый подвиг — разделить свою жизнь с другими? Разве это не самое что ни на есть естественное, такое, про что и говорить-то зазорно?
Российская история такова, что проверяет людей на шкурность постоянна на войне, в тюремной очереди, в лагере, в революции. В ходе цивилизаторской борьбы с собственным народом. Одна беда сменяет другую, или, точнее, одна историческая глава вытекает из другой — и расчленять процесс поглощения людей исторической мясорубкой на отдельные эпизоды трудно. Те, что воевали с кайзером, потом взялись за винтовки, чтобы делать революцию, а потом их же погнали в лагеря, где они досидели до второй, еще более страшной войны, в которой их уже убивали всерьез, — и трудно сказать, кому было тяжелей: тому, кого давили танками под Ржевом; или тем, кто был на лесоповале в Сибири; или тем, кто тонул в болотах обреченного Брусиловского прорыва; или тем, кто рвался по трупам товарищей к Берлину. Тот, кто был жлобом и жадиной в период революционной разрухи, скорее всего оказался трусом под Ржевом — хотя идеологические составляющие этих событий различны. Однако в России речь всегда идет об ином, и лишь по видимости об идеологии. Говорится: коммунисты, капиталисты — но имеется в виду простое, самое существенное: умение принять чужое горе как свое, решимость не прятаться за чужие спины. Можешь — ну, тогда ты чего-то стоишь, а за красных ты при этом или за белых — потом разберемся. Хрен с ней, с идеологией, речь совсем о другом — годишься ли ты в товарищи по несчастью? Те, кто «две морковинки» несли за зеленый хвостик и могли ими делиться с голодными, они потом и на Курской дуге неплохо себя вели. Те, кто достойно вел себя на пересылках, они потом и в окопах вели себя как подобает. А те, кто исправно писал передовицы в советских журналах, а после победы капитализма гвоздил давно покойных большевиков — ох, не хотелось бы с ними попасть в один окоп. Вот их, шкурников, цивилизаторов, соглашателей — их как раз Маяковский и называл мещанами. Беда в том, что именно такими людьми и пишется наша история — нет у нас других летописцев. Это они сначала гнали народ на Первую мировую, потом обсмеяли ее нелепицу, сперва прославили Октябрьскую революцию за свободолюбие, потом поругали Революцию за кровожадность, сперва воспели Великую Отечественную за патриотизм, потом раскритиковали за напрасные жертвы и дурное командование. Сейчас они служат капиталистическому начальству и пишут о новой цивилизации и прогрессе — придет время, и они будут так же искренне ругать ворюг. Именно они и вышли победителями российской истории — а революционеров, поэтов и солдат давно уже закопали в могилы.
Поразительным образом все наши рассуждения о двух мировых войнах, лагерях и революции — описывают отрезок времени, равный одной — одной! не двум! — человеческой жизни. И уж внутри этой одной биографии мы можем вполне спокойно посмотреть: как человек рос, что делал, где прятался, где не прятался. Это была история всего лишь тридцати российских лет, только тридцати лет! Это единая история, цельная и страшная — и вынуть фрагмент из нее невозможно, не погрешив против фактов. История одна, она не хороша и не плоха — это наша жизнь, другой нет. И главное, что можно из этой истории извлечь, это урок не идеологический (с кем был Маяковский, в какой партии состоял, кому он, собственно, был попутчиком), но урок человеческого достоинства. Защищать слабых, не лебезить перед сильными — и это самое главное, чему учит Маяковский. Его «Про это» — как раз про это. Так он понимал любовь и человеческие отношения.
«Я белому руку, пожалуй, подам, пожму, не побрезговав ею. Я только спрошу: а здорово вам наши намылили шею. Но если укравший этот вот рубль — ладонью руки моей тронет, я, камень взяв, с мясом сдеру поганую кожу с ладони». В стране победившего капитализма не вполне понятно, как можно так писать о спекулянтах, то есть о людях предприимчивых и уважаемых. Но в глазах Маяковского спекулянт был подонком, предпринимательство поэт не уважал, прибыль не поощрял, руку успешному спекулянту подать брезговал — а ценил равенство и бескорыстие, непонятные сегодня ценности.
Вот об этом и писал Маяковский. О том, что такое «хорошо» и что такое «плохо». В конце концов, он предложил очень простые и доступные дефиниции для измерения нашего бытия. Не в идеологии
Об этом вообще вся поэзия Маяковского. Не трожь тех, кто меньше ростом! Это самое главное, что Маяковский сказал. В развернутом виде это можно сформулировать иначе. Вопрос прост: чем заниматься поэту в российской мясорубке? На что оставлена эта пресловутая вакансия поэта? В какой, простите, очереди место надо занимать — и кому потом про свою очередь и свою печаль поведать? Что же любить прикажете в подлунном мире, если единение с людьми надо считать экстраординарным подвигом? Про что стихи-то слагать? Ради чего? Маяковский решил это сразу, твердо и определенно. «Я с теми, кто вышел строить и месть в сплошной лихорадке буден». Маяковский писал ради нового города, такого, где люди будут не пищей для вещей, а хозяевами вещей — в том числе хозяевами своей истории. А что придется попотеть — ну да, придется: зато дело того стоит, оно общее, это дело. «Нашим товарищам наши дрова нужны — товарищи мерзнут». И ничего нельзя отменить — ни истории, ни боли другого, ни правоты бедности. В истории просто невозможно не участвовать: стоит одному отказаться, и пропало общее дело. «Мы будем работать все стерпя, чтоб жизнь, колеса дней торопя, бежала в железном марше — в наши вагоны, по нашим путям, в города промерзшие наши!».
Характерно отношение Маяковского к предметному миру, к материи вообще. Для него вещь (будь то продукт производства или государство, то есть продукт социальных отношений) не представляет ценности сама по себе. Если вещи (предмет, государство) полезны — ими следует пользоваться, но вещи вне функции не существует. А если вещь плохая, ее следует переделать. «Красуйся, град Петров, и стой, неколебимый как Россия!» — сказал поэт свободы и империи. А поэт свободы и революции с ним не согласился. Ответил он примерно так: почему же надо граду красоваться, если это неправедный град? Что хорошего в такой красоте? Вот будет город праведным, тогда красота к нему сама приложится. «Нужно жизнь сначала переделать, переделав, можно воспевать».
Не существует, таким образом, красоты (стихосложения или даже природы) отдельно от общего проекта человеческого счастья. Все — эстетику, искусство, пристрастия, связи — все должно принести в общий план строительства. Это весьма безжалостная программа — по отношению к привычным ценностям. Оправдана она разве что тем, что в результате строительства образуется такое общее вещество (по Маяковскому — любовь), растворяясь в котором вещи как бы заною рождаются, они обретают высший смысл и исполняют высшее предназначение. А во время этого строительства — всем следует пожертвовать. «Если даже Казбек помешает — срыть, все равно не видно в тумане». Важно то, что в числе прочего в жертву приносится и любовь, обычное чувство мужчины к женщине. Согласно Маяковскому, любовь возможна только всемирная, всеобщая — всякое частное чувство должно быть растворено в этой всеобщей любви, чтобы впоследствии сделаться еще выше и чище. До известной степени это положение совпадает с проектами Платона и Кампанеллы — они также не предполагали в идеальном государстве наличия интимных отношений пары, жены и дети должны были стать общими. Основания (у Маяковского и Платона) следующие: интимное чувство становится преградой между человеком и общественным долгом. Любовь между двумя гражданами не может вместить в себя общих представлений о свободе, справедливости, благе, и значит — мешает добиться общей свободы и справедливости. Следует внедрить в общество такую генеральную программу счастья, чтобы она растворила частное чувство внутри себя. Эта программа уже не вполне соответствует христианскому догмату, или, точнее сказать, она напоминает крайние формы христианского фанатизма — например катаров. Данный манифест мало чего стоил бы вне личного примера. Маяковский показательно принес жертву, отказавшись от поэзии, превратив свою личную жизнь в пытку. Сделано это было сознательно — ради той работы, которую он считал необходимой. Много лет подряд он выполнял необходимую работу: писал стихи на злобу дня, так называемые агитки, воспитывал, убеждал, доказывал, не чураясь ни мелочей, ни грязи. Предсмертные строки «потомки, словарей проверьте поплавки — из Леты выплывут остатки слов таких, как проституция, туберкулез, блокада. Для вас, которые здоровы и ловки, поэт вылизывал чахоткины плевки шершавым языком плаката» — потрясают. Так на русском языке не писали. Эти слова не похожи на ранние декламации о проститутках и карточных шулерах. Это говорит усталый взрослый мужчина, которому надо было сделать работу, и он сделал. Это было очень хорошо сделано.
12
Одновременно с вылизыванием плевков (делом практически необходимым), Маяковский решил еще одну задачу, исключительно художественную. Дело в том, что художественные образные средства, которыми пользуется литература, живопись и вообще искусство, всегда несколько архаичны по отношению к реальности. Образные средства имеют свойство устаревать мгновенно: так же, как и шутка, повторенная трижды, уже не смешна, так и метафора, употреблявшаяся многократно и совсем в другом временном контексте, — делается жалкой и скучной.