Медовые реки
Шрифт:
Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович
ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ
ТОМЪ ОДИННАДЦАТЫЙ
ИЗДАНІЕ T-ва А. Ф. МАРКСЪ : ПЕТРОГРАДЪ
МЕДОВЫЯ Р?КИ.Очерки
В одно место, к одному человеку, по одному делу.
I.
Они жили в Петербурге уже недели две, занимая две крошечныя комнатки в пятом этаже громаднаго дома на Невском. Три окна этих комнат выходили на двор, который сверху казался громадным колодцем. Вадим, мальчик лет пятнадцати, по целым часам смотрел на дно этого колодца, что возмущало Анну Гавриловну. -- Ты или простудишься у окна, или свалишься,-- говорила она сыну. -- Успокойтесь, пожалуйста, Анна Гавриловна,-- раздражительно отвечал мальчик, называвший мать всегда по имени и отечеству. -- Удивляюсь, что тебя может интересовать в этой яме... -- А вот, попробуйте, догадайтесь, Анна Гавриловна... Даже весьма поучительно. Анне Гавриловне не нравилось выражение лица Вадима, которое у него являлось при разговоре с ней,-- в нем было столько желчи и какого-то скрытаго озлобления, особенно в выражении суженных безцветных глаз и в конвульсивной улыбке безкровных тонких губ. Про себя Анна Гавриловна называла, припоминая школьные учебники, это выражение сардоническим. Еще хуже была скверная привычка Вадима смеяться отрывистым, глуховатым смешком, точно у него из горла выскакивали какия-то невидимыя пробки. Часто, глядя на сына, Анна Гавриловна никак не могла решить вопроса, на кого он походит... Она была всегда полной и здоровой женщиной настоящаго русскаго склада -- широкая в кости, мясистая, жирная, с короткой шеей и добродушным, немного плоским лицом. -- Это какой-то выродок,-- думала она про себя. Оставалось отыскивать сходство с отцом, но тут уж окончательно ничего не получалось. Отец такой плотный, кряжистый, с тяжелой походкой откормленнаго животнаго, с громким, твердым голосом и раскатистым хохотом. Одним словом, полная противоположность пятнадцатилетнему заморышу, у котораго весь вид был какой-то серый, и даже его смех ей казался серым. Вадима никогда и ничто в сущности не волновало, и он относился равнодушно решительно ко всему на свете, а, кажется, уж он ли не видал всякой всячины, главным образом в Европе, где провел лучшие свои годы. И после чудес европейской культуры заинтересоваться каким-то дурацким двором-колодцем... -- Мне кажется, Вадим, что ты не совсем здоров,-- говорила ему Анна Гавриловна не без некоторой ядовитости. -- Вы думаете, что я начинаю сходить с ума? Нет, пока все обстоит благополучно. А наш двор -- одна прелесть... Смотришь с громадной высоты, а там, где-то внизу, где и сыро, и грязно, копошатся малюсенькия человеческия личинки, те живыя ничтожества, из которых потом выростут большие негодяи. Но природа по своему существу аристократична и крайне экономна, как настоящий богатый человек, а поэтому выбирает на разводку -- Zuchtung' Ничше -- только лучшие экземпляры. Девяносто процентов личинок должны погибнуть. Разве это не интересно? Для меня наш двор является опытной зоологической станцией, где у меня на глазах день за днем угасает жизнь маленьких личинок, потому что нет света, тепла, воздуха... Я с особенным наслаждением чувствую собственное существование, именно наблюдая этот процесс уничтожения себе подобных. А как они борятся за свое существование, как стараются прожить хоть один лишний день -- смешно смотреть с моей освещенной высоты, -- Что ты говоришь, Вадим?!.. Ты начинаешь корчить из себя какого-то сверхчеловека, именно, корчить, а это противно, как все деланное, неестественное и крикливое. -- А вот почему вы так волнуетесь, Анна Гавриловна? Кто волнуется, тот не прав... Вы всю жизнь боялись называть вещи их настоящими именами и оправдывали собственное малодушие разными добрыми чувствами. Разве это добро, если бы я соблаговолил спуститься на дно нашего двора-колодца и накормил человеческих личинок? Это зло, потому что только продолжало-бы агонию приговоренных к смерти... -- Тебе остается только применить эту логику к собственной драгоценной особе... -- Что-же, я ничего не имею против этого и могу только удивляться вашей любезности, Анна Гавриловна, благодаря которой я имел удовольствие появиться на свет. Право, не стоило... Впрочем, у каждаго своя точка зрения, и я, кажется, довольно невежливо вмешиваюсь в ваши дела, хотя немножко и заинтересован в них, как потерпевшее лицо. По моему, даже как будто невежливо вызывать к жизни человека, предварительно не спросив его, желает-ли еще он жить в этом лучшем из миров... -- Вадим, ты просто дерзкий мальчишка! -- Ну, вот это, по крайней мере, логично, т. е. то что вы сердитесь на собственное неудачное произведение. -- Господи, что он говорит?!.. Что он говорит?!.. -- Чтобы быть на вершине логики, Анна Гавриловна, вам остается только уронить слезу... И такие разговоры каждый день, утомительные, безсодержательные, с одними и теми же словами, как капли дождя. Анна Гавриловна приходила в полное отчаяние и старалась не раздражать сына. Впрочем, все это было только днем, а вечером мальчик делался таким задумчивым, покорным и даже ласковым. Он слишком много читал, и Анна Гавриловна старалась прятать от него книги. Для своих лет он и без того был слишком развит, что начинало пугать мать. Хилая физическая оболочка оказывалась тесной для преждевременно созревшей мысли. Заграничные врачи давно запретили всякия занятия, обясняя болезненность умственным переутомлением. -- Как это остроумно,-- иронизировал Вадим в качестве благодарнаго пациента.-- Переутомление человека, который еще и не думал работать... Вадим лечился в Америке, в Англии, в Италии, в Германии у всех знаменитостей и по всем последним словам науки, до гипнотизма включительно. И все было безплодно. Неизвестная болезнь не поддавалась ни какому лечению. Это было что-то таинственное и упорно жестокое. -- Любящая мать и больное дитя,-- резюмировал
II.
По вечерам, когда Невский тонул в синеватой лихорадочной мгле электрическаго освещения, Анну Гавриловну охватывало какое-то жуткое безпокойство. Вадим отлично это видел и говорил одну и ту же фразу: -- В одно место, к одному человеку, по одному делу, Анна Гавриловна? Идите, пожалуйста, я вас не желаю стеснять... Анна Гавриловна почему-то считала нужным конфузиться, даже немного краснела и начинала оправдываться виноватым голосом. -- Ты ничего не понимаешь, Вадим, и для тебя, конечно, смешно, что я немного волнуюсь. Ведь здесь, в Петербурге, прошли мои лучшие годы, молодость, все, все... А сколько было тогда хороших людей?.. Как мне тебя жаль, что ты никогда ничего подобнаго не испытал и едва-ли в состоянии даже испытать... Тебе смешно, что я розыскиваю своих старых знакомых... и никого не могу найти... Много их умерло, другие далеко... -- Анна Гавриловна, уроните слезу... -- Негодный мальчишка!-- бранилась Анна Гавриловна, отвертываясь к окну, чтобы скрыть слезы.-- У тебя нет сердца... и у тебя не будет ни одной светлой минуты в жизни. Мне даже страшно подумать, несчастный, о твоем будущем... Раз вечером Анна Гавриловна вернулась такая взволнованная, счастливая, с красными пятнами на лице. -- Америка открыта во второй раз?-- спросил Вадим. -- Да, да, злой мальчишка...-- улыбаясь и задыхаясь от волнения, отвечала Анна Гавриловна.-- Я ее, наконец, нашла... -- Америку? -- Я тебе надеру уши, негодному мальчишке... Помнишь Женю Парвову? То есть, ты, конечно, ее не мог видеть... да... А я постоянно о ней тебе говорила. Это удивительная, единственная, редкая женщина... Боже мой, как я счастлива... Вадим только пожал своими узкими, худенькими плечами и презрительно фыркнул. Но Анна Гавриловна уже ничего не замечала, а, схватив его за руку, продолжала, торопливо, неудержимо, точно боялась потерять нить своих бурливых мыслей. -- Понимаешь: мы с ней вместе поступали на курсы. Наш был первый выпуск... Она южанка, бойкая, остроумная, резкая. На курсах ее называли Колючкой... Ах, какая она уморительная! И добрая, добрая... Мы ужасно любили друг друга... вместе готовились к экзаменам, спорили, ссорились, мирились... Да вот ты сам увидишь какой это чудный человек. Я рада за тебя, что, наконец, ты увидишь настоящаго человека... Да, настоящаго. У Жени каждое слово -- золото... Колючка явилась на другой день к завтраку, и Вадим слышал, как мать с гостьей целовались в передней, точно сумашедшия. Он вперед возненавидел эту "единственную женщину", которая сейчас, прерывая каждое слово поцелуем, говорила: -- Я... ангелочик... голодна... как волк... -- Ах, мы, Колючка, позавтракаем по студенчески... Помнишь, как мы завтракали тогда на Бармалеевой улице, на Петербургской стороне? Колбаса в бумажке, две миноги в бумажке, кусочек горькаго дешеваго сыру в бумажке... Две миноги в бумажке, два соленых огурца в бумажке... ах, как было все хорошо!.. Опять поцелуи, какой-то восторженный шопот, безпричинный смех и тот неудержимый дамский разговор, когда женщины говорят за раз и не желают слушать друг друга. Вадим заметил, что Колючка каждую фразу начинает с "я", и окончательно ее возненавидел. -- А вот и мой неудавшийся сверхчеловек,-- говорила Анна Гавриловна, впячиваясь из передней в комнату спиной. Колючка была худенькая черноволосая дама с черными усиками. Длинный нос и сросшияся густыя брови придавали ея сохранившемуся лицу жесткое выражение, а крупный рот и ярко белые зубы усиливали это впечатление. Одета она была почти изысканно: черное шелковое платье, черная модная высокая шляпа с перьями, черныя перчатки и т. д. На руках были браслеты, серый длинный галстух застегнуть бриллиантовой булавкой, в темных волнистых волосах блестели две золотых шпильки с настоящими жемчугами -- одним словом, полная противоположность Анне Гавриловне, которая не особенно обращала на свою особу внимание. -- Я очень рада познакомиться с твоим сверхчеловеком,-- проговорила Колючка, надевая золотое пенснэ и протягивая Вадиму свою руку в перчатке. -- Он у меня порядочный дикарь,-- извинялась Анна Гавриловна, когда Вадим не ответил гостье ни одним звуком. Колючка смотрела на Вадима прищуренными глазами и неизвестно чему улыбалась, что было уже совсем противно. Анна Гавриловна еще утром сама сбегала в мелочную лавочку и принесла все закуски "в бумажке". Самовар тоже был заказан вперед. Одним словом, выполнен был весь репертуар студенческаго угощения, хотя гостья, повидимому, и не разделяла восторгов хозяйки в этом направлении. Она как-то брезгливо посмотрела на закуски "в бумажке" и проговорила, снимая медленно перчатки: -- Я, признаться, отвыкла уже от такой роскоши... А ты осталась все такая же восторженная... Анну Гавриловну немножко огорчило, что гостья отнеслась почти брезгливо к ея стильному завтраку. Колючка заметно важничала, что ее кольнуло. Как будто даже и совсем не Колючка, а grande dame из театра. Впрочем, это неприятное впечатление скоро сгладилось, потому что начались непрестанныя воспоминания о старых знакомых, причем обе заметно волновались. Вадим узнал массу новых, очень странных имен: Сорокоум, Петька Ветер, Гетман, Большак, Поденка, Пленира, Ниточка и т. д. -- А Петька Ветер -- да ты его и не узнаешь,-- разсказывала Колючка.-- Громадный имеет успех... Ведь он сделася модным дамским доктором и катается на собственных рысаках. Да, да... Ужасно важничает. Как-то еду на извозчике, так он чуть не смял меня. Я страшно перепугалась и хотела обругать нахала, а оглянулась -- Петька... Кучер -- какое-то чудовище и на спине у него часы. Последнее меня уже окончательно взорвало, и я даже плюнула. Помилуйте, какая важная персона, подумаешь, каждая минута на счету... Анна Гавриловна слушала этот разсказ, ощипывая салфетку, и, подавив невольный вздох, спросила: -- А ты так и не вышла замуж? -- Я? Замуж?-- как-то деланно засмеялась Колючка.-- Нет, до этого, слава Богу, не дошло... Пока устраивалась -- некогда было, а потом уж время ушло. Дамы переглянулись и вынужденно замолчали,-- очевидно, присутствие Вадима стесняло необходимую для воспоминаний свободу. Потом обе улыбнулись без всякой для того побудительной причины. -- Да, я кое-что слышала,-- продолжала Анна Гавриловна какую-то недосказанную мысль.-- Много воды утекло, а сознаться не хочется, что состарилась и многаго уже не понимаешь... Роли переменились: из детей мы перешли в отцы. -- Я не согласна стариться!-- энергично протестовала Колючка.-- Старость -- предразсудок... Женщины просто распускают себя. Посмотри на мужчин -- они уж потому умнее нас, баб, что всегда считают себя молодыми. Вульгарное слово "бабы" сорвалось у Колючки нечаянно, как дань далекому прошлому, когда Петька Ветер называл всех курсисток бабами, а женский вопрос бабьим. -- Эротическая старушка,-- резюмировал Вадим свои впечатления, когда Колючка ушла.-- А вместе вы типичные экземпляры старушенций от либерализма в отставке... Анна Гавриловна терпеть не могла, когда Вадим употреблял слово "либерализм" в ироническом смысле и обиженно замолчала, а потом, сделав паузу, вызывающе проговорила: -- Для тебя Колючка эротическая старушка, а для других она доктор медицины...
III.
Анна Гавриловна даже не могла думать, что эта поездка в Петербург для нея будет так мучительна. Этот "блестящий" город казался ей сейчас громадным кладбищем в котором для нея лично было похоронено столько хорошаго, честнаго, святого... А, главное, именно здесь похоронены были золотые сны верующей юности, лучшия мечты и несбывшияся надежды. Ея собственный сын с иронией бросает ей прямо в лицо дорогое для нея слово "либерализм", над которым теперь глумятся все ренегаты и вся уличная пресса. Как, в самом деле, это смешно: либерализм... Над этим словом хихикают из каждой литературной подворотни. Но всего тяжелее были эти живые покойники, которые продали за чечевичную похлебку успеха свое недавнее первородство. Сколько было таких знакомых ей имен в науке, литературе.и на всех ступенях общественной деятельности. Оставалась верной идеалам юности очень небольшая кучка людей, забившихся по своим углам откуда их голоса раздавались все реже и реже. Ведь это ужасно, если разобрать все разумно и все вещи назвать их собственными именами. Это даже не недород хороших людей, а разростающаяся пустыня, по которой бродит стая хищников... Анна Гавриловна не один раз плакала, до того ее огорчало все окружающее. Даже Колючка, милая, хорошая Колючка и та изменилась настолько, что никак не могла понять ея огорчения. -- Я решительно не понимаю, что тут такого, особеннаго?-- удивлялась Колючка.-- Время идет, и все кругом изменяется. Естественный закон, по которому и мы с тобой уже не те фантазерки, какими были двадцать лет тому назад... -- Нет, это уж ты оставь, пожалуйста: я все такая же и такой умру. Колючка загадочно улыбалась и умолкала, не желая спорить. Ведь и время горячих молодых споров тоже прошло.. Она смотрела на Анну Гавриловну такими глазами, какими смотрят на упрямых детей. Анна Гавриловна без слов понимала это отношение к ней старой подруги, но старалась не думать, что Колючка уже больше не Колючка. -- Нет, нет, ты такая же осталась, какой была,-- уверяла она с трогательной настойчивостью.-- Это скверная петербургская привычка непременно напускать на себя что-то такое... Пожалуйста, брось эту скверную манеру. -- Я говорю только одно, что с фактами, моя милая, нельзя спорить. Я просто не желаю себя обманывать -- и только. Многое в поведении Колючки для Анны Гавриловны оставалось непонятным, до ея отношения к Вадиму включительно. Достаточно сказать, что Колючка сошлась с Вадимом, и этот нелюдим, избегавший общества, оживлялся в ея присутствии и постоянно о чем нибудь спорил. Колючка называла его по студенческой привычке к кличкам -- "мой сверхчеловечик". Они даже сошлись скоро "на ты", и Анна Гавриловна никак не могла обяснить себе такого быстраго сближения. Колючка хохотала до слез, когда узнала, что Вадим называет их "старушенциями в отставке от либерализма". -- Я и сама начинаю то же думать,-- говорила она.-- Конечно, старушонки... И пресмешныя старушонки, если говорить серьезно. У Колючки была привычка подшучивать над всем и, главным образом, над самой собой, что, повидимому, Вадиму и нравилось больше всего. Впрочем, иногда на Колючку нападали минуты какого-то молчаливаго отчаяния, и она обясняла, что ей овладел злой дух. -- Милый сверхчеловечик, это очень скверное состояние... Начинаешь ненавидеть самого себя, как, вероятно, ненавидит себя игрок, когда проснется утром после жестокаго проигрыша. Анне Гавриловне не нравились именно такие покаянные разговоры, и она боялась, как бы Колючка в порыве откровенности не сказала чего нибудь лишняго, чего Вадим не должен был знать. А такое обстоятельство было, и Вадим, конечно, знал, что о нем может ему сообщить только одна Колючка. Сам он никогда не спрашивал мать об этой семейной тайне, и только раз она нашла на своем письменном столе вырезку из какой-то газеты, где приводился текст японской детской песенки, в которой говорилось, что на свете четыре странных и непонятных вещи: ветер, огонь, землетрясение и отец. Ребенком Вадим иногда спрашивал: -- А где мой папа? У всех детей есть папа... -- Твой папа далеко,-- уклончиво отвечала Анна Гавриловна, стараясь перевести неловкий разговор на какую нибудь другую тему. Иногда Анна Гавриловна чувствовала на себе испытующий, пристальный взгляд Вадима и понимала, что он думает об отце, который до сих пор для него был "далеко". Сверхчеловечик по детскому инстинкту догадывался, что этот таинственный отец здесь, в Петербурге, и что они как нибудь встретятся. Последняго Анна Гавриловна и боялась, и в то же время желала. Раз, когда Колючка что-то разсказывала об общих знакомых и в том числе о Петьке Ветре, у Анны Гавриловны захолонуло на душе,-- Вадим смотрел на нее таким тяжелым и не хорошим взглядом. Она не выдержала и убежала в другую комнату, чтобы скрыть ненужныя бабьи слезы. Все это ужасно волновало Анну Гавриловну, и она тысячу раз перебирала свое прошлое, точно старалась оправдаться перед самой собой. Да, она сделала одну из тех грустных ошибок, которыя отравляют всю жизнь. Но ведь она не побоялась последствий и всю жизнь отдала своему ребенку. Боже мой, как она мучилась тоской по родине, живя за границей, но вернуться не могла, пока были живы отец и мать. Они ничего не должны были знать, особенно отец, суровый и педантичный человек, который не умел прощать. О, как она тосковала о своей милой Тамбовской губернии, как рвалась туда всей душой, и должна была оставаться за границей. А тут еще постоянныя письма с родины, умолявшия вернуться, чтобы провести последние годы в родном гнезде. С Вадимом она не могла приехать, а бросить его тем более. Это была вечная мука, тянувшаяся из года в год, как тяжелый кошмар. Был момент, когда в минуту отчаяния она написала все отцу Вадима, и тот предложил ей "в интересах восходящей линии" фиктивный брак, но от этой милостыни она отказалась с чисто женским героизмом. Достаточно было одной ошибки, за которой оставалась хотя искренность, а покрывать эту ошибку обманом было выше ея сил. Она не могла этого сделать по своей натуре, не выносившей лжи. Для Анны Гавриловны всякая ложь являлась самой ужасной вещью на свете, и она по своей натуре никогда не могла лгать. Как, в самом деле, складывается жизнь. Анне Гавриловне часто бывало жаль самой себя до слез. Ведь она, такая простая, любящая и хорошая, могла бы прожить совершенно иначе. Но какая-то слепая стихийная сила все изломала, попортила и исковеркала. Положим, счастливых людей не особенно много на свете, но они все-таки есть. Она особенно завидовала старикам. Идет такая седенькая парочка и непременно под ручку. Вот эти мудрецы умели пройти бурное море жизни рука об руку и сохранили до глубокой старости согревающую теплоту молодого чувства. Она и себя видела такой же седенькой старушкой, видела свое неосуществившееся гнездо где нибудь там, в далекой, милой, родной безконечной глуши, видела даже те липы, которыя посадила бы своими руками в молодости и в тени которых играли бы ея внуки... Она как-то особенно всегда любила девочек, и ея старшей дочери было бы уже лет тридцать. И ничего, ничего... Какая-то могучая волна оторвала ее от родного берега и на всю жизнь унесла в чужую, неприютную и холодную даль. А тут еще сверхчеловечик Вадим, о будущем котораго она боялась даже думать.
IV.
Колючка была своим человеком в Петербурге и ввела Анну Гавриловну в дома, где собиралась молодежь. Именно, эта русская молодежь ее интересовала больше всего, и она вперед волновалась. За границей она жадно следила по газетам о новом поколении, но никакого определеннаго впечатления не получалось. Нападки некоторой части печати на молодежь даже ее не возмущали, конечно,-- и среди молодежи встречаются типы не симпатичнаго характера, но по исключениям нельзя судить о целом. Совсем другое дело в общем тоне, в господствующем настроении и конечных задачах, какия создаются известным временем. Побывав на нескольких собраниях, Анна Гавриловна вынесла странное впечатление, именно, что она совершенно чужая среди этой молодежи. Да, чужая, что и как ни говорите. Дело не в марксизме и не в ничшенианстве, а в более сложных и более глубоких причинах. -- Наша с тобой песенка спета,-- резюмировала с обычной иронией Колючка.-- Раньше были просто отцы и дети, тоже не понимавшие друг друга, а теперь отцы, т. е. мы и господа дети... Ты обратила внимание с какой обидной снисходительностью они относятся к нам? -- Ну, ты это уже преувеличиваешь... Вещь самая простая: то было наше время, а сейчас другое. Очень естественно, что молодежь идет своей дорогой вперед... -- Ты, милая, только оправдываешься перед самой собой, как оправдываются люди, которые не хотят признаться в собственной старости, выморочности и отставке по предельному возрасту. -- Перестань, пожалуйста... Я этого не люблю, т. е. такой болтовни. -- А я так давно примирилась с ролью благородной свидетельницы и ничем не огорчаюсь. Что же, нам тлеть, а им цвести -- ergo, всякому овощу свое время. Колючка, вообще, точно наслаждалась, огорчая старую подругу. Ведь время вот таких восторженных давно прошло, а она все еще ищет восторгов... Раз, возвращаясь с одного из "идейных" обедов, где было много горячих споров и восторженных слов, Анна Гавриловна была в особенно грустном настроении без всякой побудительной причины. Ей казалось, что она уже начинает многое понимать -- и все-таки было грустно. Погода была в тон этому настроению. Сеял назойливый осенний дождь, мелкий, как пыль. Электрические фонари с трудом боролись с надвигавшейся сырой мглой. По тротуарам в каком-то молчаливом отчаянии торопливо шли пешеходы, с таким выражением лиц, точно каждый дал себе слово покончить жизнь самоубийством. Таких же самоубийц везли извозчики, иззябшие, суровые, обменивавшиеся при встречах и обездах непутными словами. Неосвещенныя окна домов казались глазными впадинами в черепе какого-то многоглазаго чудовища. Вообще, все было скверно. На подезде швейцар Павел предупредил Анну Гавриловну, что ее "дожидает" какой-то господин. -- Вероятно, ты что нибудь перепутал,-- довольно сурово ответила Анна Гавриловна. -- Никак нет-с... Вот и собственная ихняя лошадь стоит у подезда. Еще кучер с часами на спине... У Анны Гавриловны заходили темные круги перед глазами, и она едва имела силы спросить, давно ли приехал этот господин. -- Да уж близко полчаса будет... Швейцара Анна Павловна не любила, потому что, как ей казалось, он ея не уважал. Про себя она по старинной студенческой терминологии называла его "неразвитым субектом", как и хозяйку своих меблированных комнат. -- Это он...-- в ужасе думала Анна Гавриловна, поднимаясь на верх с таким трудом, точно на нее навалили десятипудовую гирю.-- Что он может делать там целых полчаса? Мог-бы предупредить... Вадим наговорить, не знаю что... А тут еще Колючка хотела завернуть. А может быть, это она и устроила такой дикий сюрприз... Сегодня лестница оказалась вдвое выше обыкновеннаго, и Анна Гавриловна несколько раз принуждена была отдыхать. Петр Васильич Арбузов сидел за чайным столом, прихлебывая из стакана остывший чай с лимоном, и, как всегда, находился в самом отличном настроении. Его нескладная, но сильная фигура, неправильное лицо с мягким носом и выпуклыми, близорукими глазами неопределеннаго цвета, его свежий голос и раскатистый смех -- все соответствовало веселому настроению, точно для этого было создано. Одет он был изысканно, но костюм, сшитый у лучшаго портного, сидел на нем, точно был взят с чужого плеча. Вадим ходил по комнате, заложив руки за спину, и несколько раз проговорил: -- Удивительно жизнерадостный характер у вас, Василий Петрович. -- Петр Васильич... Что-же, это хорошо. Будьте добры, молодой человек, повернитесь в профиль... так, так... Ну, а теперь смотрите на меня прямо и старайтесь припомнить что-нибудь самое смешное или самое грустное... Ах, не то! Поднимите немного голову и прищурьте левый глаз... Вот так. Отлично... А если бы вы опустили левый угол рта и свели оба глаза к носу... Не умеете? Ну, все равно... -- Послушайте, Василий Петрович, это, наконец, смешно... -- Петр Васильич... А если вы закроете глаза и поднимете правую ногу? Раздеваясь в передней, Анна Гавриловна слышала, как Арбузов советовал Вадиму сделать язык трубочкой и что-то еще такое, а Вадим хохотал и говорил: -- Удивительно веселый у вас характер, доктор... Вы делаете мне испытание, как идиоту. -- Быть веселым заставляет, меня моя профессия, а что касается идиотства... Он в первую минуту не узнал Анны Гавриловны, которая показалась ему совсем старухой. Она его узнала и удивилась, что он почти не изменился и только оброс большой бородой песочнаго цвета. Он подошел к ней и поцеловал руку; -- Как я рад вас видеть, Анюта... т. е. Анна Гавриловна. Как только узнал ваш адрес я сейчас-же приехал. Мы тут с вашим сыном проделали несколько медицинских упражнений... Она не знала, что ей говорить, и только смотрела на него испуганными глазами. Вадим повернулся и ушел в свою комнату. Арбузов продолжал что-то говорить и несколько раз брал ее за руку. -- А ведь я часто вспоминал вас,-- говорил он.-- Да... Где вы? Что вы делаете? Как вы живете? Да... -- И я... я тоже... Садитесь, пожалуйста. Не хотите-ли чаю? Живя за границей, Анна Гавриловна часто думала о возможности этой встречи и про себя составляла длиннейшие монологи. О, как ей много было нужно сказать этому человеку, вылить душу, наконец -- просто выплакаться по бабьи. Никаких нехороших и злых чувств по отношению к нему она не питала, а обвиняла во всем только одну себя. И вот он стоит перед ней, смотрит ей в глаза, держит ея руку в своей, а у нея нет ни одного слова для него. -- Садитесь, пожалуйста... Не хотите-ли чаю?-- машинально повторила она. -- Да, давненько мы не видались,-- повторял он, поднося ко рту пустой стакан. Наступила неловкая пауза. Оба напрасно подыскивали слова, пока Анна Гавриловна не нашлась. -- Как вы нашли Вадима? Он издал неопределенный звук, вытянув губы, поднял брови и вполголоса ответил: -- Тут все конечно... навязчивыя идеи... Но это еще только начало. Да... У него мозг походит на кусок хорошаго стараго рокфора... -- Никакой надежды?-- тихо спросила она. -- Я не хочу вас обманывать: ни малейшей... Анна Гавриловна заплакала, тихо и безутешно. Он поднялся и начал шагать по комнате. Как все безхарактерные люди, он не выносил женских слез.
V.
Колючка застала хозяйку и гостя за тем-же чайным столом. У Анны Гавриловны еще оставались следы слез на лице. Арбузов вынужденно улыбался, здороваясь с гостьей. -- Я вам не помешаю?-- спрашивала Колючка. -- Нисколько,-- совершенно спокойно ответила Анна Гавриловна.-- Мы тут болтали о разных пустяках. -- Вот и отлично,-- согласилась гостья.-- Я тоже сегодня в болтливом настроении... -- Кажется, это у вас обычное настроение?-- весело заметил Арбузов. -- Нельзя-ли без дерзостей, милостивый государь? Притом, вас ждет ваш великолепный кучер с часами на спине... Вот подите: не могу я видеть таких кучеров. Так меня и подмывает сказать владельцу такого кучера, что он, т. е. владелец, а не кучер,-- напрасно смешит публику, чтобы не сказать больше. -- Для начала не дурно... Колючка и Арбузов пикировались постоянно еще во времена студенчества и сразу попали в этот тон. Анна Гавриловна слушала их, но ничего не понимала. Ей не нравилось кокетство, с каким держала себя Колючка -- раньше этого не было. Потом эта безпредметная болтовня уже совсем не соответствовала ея настроению. А Колючка играла глазами, заливалась деланным смехом и раз даже ударила Арбузова перчаткой по руке. -- Зачем они тут сидят?-- удивлялась Анна, Гавриловна,-- у нея в голове, как молотки, стучали слова Арбузова, приговорившаго Вадима к смерти. Родной отец и так безсердечно, с научным безпристрастием вынес смертный приговор. Как это ужасно... И она когда-то верила вот этим глазам, этому голосу, этой улыбке -- верила и была счастлива, т. е. уверяла себя, что счастлива. Для полноты этого счастья не доставало только того, чтобы их на веки разлучила роковая волна, забросившая ее на далекий восток, а потом за границу. Он, кажется, не долго горевал и скоро утешился в обществе других женщин, которым она не завидовала ни на одну минуту. Глядя теперь на Арбузова, она не могла себе представить, что могло ее увлечь. Ведь были и другие люди, такие хорошие, честные и смелые. Да, ей выпал неудачный номер в жизни -- и больше ничего. -- Какую ты муху проглотила сегодня?-- шутила Колючка, обнимая Анну Гавриловну. -- Нет, мне уж не до мух,-- с раздражением ответила Анна Гавриловна.-- Не всякий может быть веселым, как ты или Петр Васильич... -- Это значит, что мне пора убираться,-- перевел Арбузов.-- Мадам сердится, мадам не в духе... Ах, как я хорошо выучил эту науку! Арбузов имел дурную привычку прощаться по десяти раз, потом разговаривал в передней и даже возвращался с лестницы, чтобы сказать еще несколько слов. Одним словом, выпроводить такого гостя не легко, и Анна Гавриловна была рада, когда он, наконец, ушел. Она испытывала какую-то смертную истому, как человек, котораго много и долго били. Кстати, ей было очень неприятно, что Колючка осталась и будет продолжать болтовню. Но на этот раз Анна Гавриловна ошиблась,-- Колючка сидела и молчала, тоже усталая и какая-то жалкая. -- Что ты так нахохлилась?-- спросила Анна Гавриловна, начиная ее жалеть. -- Я?!.. А так... глупости... Колючка поднялась и, по мужски заложив руки за спину, принялась молча шагать по комнате. -- Равноправность -- тоже придумали...-- бормотала она, думая вслух:-- А мы верили... Так и было... -- Да о чем ты бормочешь? -- Я? Очень просто... Природа несправедлива до последней степени. Посмотри на Петьку, он старше нас с тобой лет на пять и молодец молодцем, а мы, как говорит твой Вадим, совсем старушонки... Он еще романы проделывает, за ним девушки ухаживают -- своими глазами видела, а мы -- старая, негодная поломанная мебель, которую сваливают на чердак. И какия мы дуры с тобой были тогда, когда были молодыми. Помнишь, как мы гордились что ценят наши убеждения... Ха-ха!.. -- Чему же ты смеешься? -- Я? А вот этому самому... Вот сейчас разве интересно кому нибудь знать, какия у нас с тобой убеждения. К хорошим убеждениям, моя милая, прежде всего нужно хорошенькую и молоденькую рожицу... Тут уж Анна Гавриловна расхохоталась. Колючка умела так смешно злиться и в такие моменты договаривалась до абсурдов. -- Да, всю жизнь совершенствовались,-- не унималась Колючка, останавливаясь у окна.-- Вырабатывали твердость характера, учились, а когда достигли совершенства -- оказались никому не нужными. Взять того же Петьку... Он теперь развивает каких-то провинциалочек, конечно, молоденьких, которыя налетают осенью в столицы, как подёнки на огонь. Такия же будут дуры, как и мы с тобой... -- Ну, прибавь еще, позлись... -- Я говорю правду, матушка... -- А если-бы тебе предложили начать жить снова, как бы ты устроилась? Колючка задумалась и сквозь слезы прошептала: -- Да опять проделала бы то же самое... Ни чужия, ни свои глупости не делают нас умнее. Помнишь, как мы девченками мечтали создать совершенно другую породу людей, как мечтала об этом великая русская царица Екатерина II? Ах, какия глупыя, какия глупыя мы были.. -- И нисколько не глупыя... Я и теперь то же самое думаю,-- спокойно возражала Анна Гавриловна.-- У меня радостно бьется сердце каждый раз, когда вижу учащуюся девушку. Что может быть лучше? Какия оне все милыя, хорошия... -- Очень милыя... Ты видала, как мухи ползают по стеклу? Через стекло-то все видно -- и небо, и землю, и вольную волюшку, а оне, бедныя мушки, только и могут, что ползать по стеклу. Так и мы с тобой всю жизнь проползали, да и после нас так же будут ползать... -- Бывает и так, конечно, но не всегда. Ты уж слишком любишь обобщать... Колючка разнервничалась до того, что с ней сделалась истерика, и Анне Гавриловне пришлось долго ее успокаивать. -- Не буду... не буду...-- шептала Колючка, с трудом глотая холодную воду.-- Никому это не нужно... Вадим лежал на диване в своей комнате и мучился. Он слышал все, что говорил Арбузов, а потом Колючка. Его мучила чисто ребячья мысль, что о нем совсем забыли. А с другой стороны, какие глупые эти русские люди, которые так хвастаются своим добродушием и широкой натурой. Нечего сказать, хороши, особенно этот милейший доктор Петр Васильич... Когда Анна Гавриловна проводила, наконец, Колючку и вошла в комнату Вадима, мальчик лежал на диване, отвернувшись лицом к стене, и плакал. С ним тоже была истерика. Анна Гавриловна привыкла к таким припадкам, спокойно села на диван и положила свою руку на вздрагивавшее от подавленных рыданий плечо сына. -- Я, мама, все слышал...-- шептал Вадим,-- это было в первый раз, что он так назвал мать.-- Да, слышал... и мне сделалось так жаль тебя... и Колючку... и всех хороших русских женщин... Ах, если бы я был здоров!.. А как это хорошо сказала Колючка про мух... Помнишь, и тебя дразнил: "в одно место, к одному человеку, по одному делу", как ты привыкла говорить... Больше не буду, мама... -- Все это прошло, милый мальчик,-- со вздохом ответила Анна Гавриловна.-- Некуда больше идти... Когда она, успокоив сына, хотела выйти на цыпочках из комнаты, он удержал ее за руку, заставил нагнуться и, крепко обняв за шею, прошептал: -- Я знаю, кто это приходил... и мне так жаль тебя, такую хорошую, любящую, честную...
Бумажный тигр.
I.
Передовая статья "Пропадинскаго Эхо" начиналась так: "Наконец, "министерство" Порфирия Уткина пало... Мы уже пятнадцать лет предсказывали это событие. Иначе и быть не могло. Восторжествовала крайняя левая. Лучшие элементы нашего городского самоуправления, наконец, пришли к сознанию, что старый режим должен был пасть. Давно пора нам освободиться от ига капиталистов. Довольно! Света, больше света, как сказал умирающий Гете. Мы слишком долго терпели, чтобы иметь право радоваться. Мы завоевали свое право быть самими собой, а не прислужниками капиталистическаго феодализма. Еще раз: довольно!" и т. д. Статья заканчивалась довольно крикливо, фразой: Le roi est mort -- vive le roi! В этой французской поговорке скрыт был самым деликатным образом намек на то, что вместо Порфирия Уткина в городские головы будет избран Савва Митюрников. -- Интересно, что теперь будет делать Порфишка,-- думал вслух Арсений Павлыч Хлопов, просматривая утром только что выпущенный из редакции свежий номер газеты, от котораго еще пахло непросохшей типографской краской -- Да, интересно... очень. Небольшого роста, худенький, с желчным лицом и сильной проседью в окладистой бороде, Хлопов казался каким-то фальшивым, вернее сказать -- поддельным человеком. Например, великолепная борода совершенно не шла к его маленькой фигурке и казалось, что она была повешена на него в качестве грима. Еще больше не шел к нему его густой, низкий бас, и когда он говорил, можно было подумать, что за него говорил кто-то другой, как за ярмарочнаго манекена. И самая старость -- ему было за пятьдесят -- казалась неестественной, потому что он старился как-то особенно, не весь сразу, как старятся другие, а частями, причем эти части имели различный возраст -- голос сильный и мужественный, походка стариковская, а глаза совсем молодые, хотя он и носил очки с двадцати лет. -- Да, что будет теперь делать Порфишка?-- продолжал думать вслух Арсений Павлыч, еще раз пробегая свою передовицу. Старик волновался целый день и не мог дождаться вечера, когда по обыкновению уходил в клуб. Жил он старым холостяком, хотя и был когда-то женат, но давно развелся с женой и всего больше дорожил своей холостой свободой. У него была всего одна комната, а остальное помещение в двух-этажном домике было занято -- нижний этаж типографией, а второй редакцией и конторой. Обыкновенно в редакции целый день толкался народ, а сегодня никого, исключая секретаря Ивана Ефимыча да глухого старика экспедитора. Правда, забегал на минутку хроникер Мурашинцев, но ничего особеннаго не принес. -- Ну, что говорят о моей передовице в городе?-- спросил Арсений Павлыч. -- Ах, да...-- спохватился Мурашинцев.-- Произвела громадную сенсацию... В общественном банке все так и ахнули... в гостином дворе газету так и рвут... Встретил адвоката Миловидова -- только улыбается. Хлопов нахмурился, потому что Мурашинцев имел дурную привычку врать. Около трех часов проехал мимо редакции доктор Селезнев и, увидев в окне Арсения Павлыча, "сделал ему ручкой". Отчего этот добродушный толстяк не заехал? Раньше он завертывал. Это даже немного смутило Хлопова, хотя доктор и не принадлежал ни к одной из городских партий и ко всему на свете относился исключительно "с медицинской точки зрения". Вообще, Хлопов волновался и считал себя в праве волноваться, потому что ведь даже самый дурацкий камень, брошенный в реку, оставляет после себя ряд водяных кругов. А тут решительно ничего, полный нуль... Он даже припомнил стихи, которые учил лет сорок назад: "Ревет ли зверь в лесу глухом, поет-ли дева за холмом", и т. д. Вместо заключительнаго слова "поэт" он поставил другое: редактор провинциальной газеты. Над провинциальным городом Пропадинском сумерки спускались как-то раньше, чем над другими российскими градами и весями. Так, по крайней мере, казалось Хлопову, хотя он и любил именно эти сумерки, нагонявшия какую-то особенную волчью дремоту. Ведь темнота -- специально волчья стихия, и редактор провинциальной газеты находил в этом сравнении некоторую аналогию. Конечно и он тоже волк, старый газетный волк... Именно в такия сумерки он любил выйти на крутой берег Волги, по которому раскинулся город, и погулять без всякой цели. Сейчас стояло так называемое раззимье, падал рыхлый снежок и сейчас-же таял. Могучая река, скованная аршинным льдом, спала глубоким, мертвым сном. На пристанях еще не видно было движения. В сумрачной мгле смутно обрисовывались неясные силуэты зимовавших в затоне пароходов, барж и разнаго типа барок. Этот могучий покой нравился Арсению Павлычу, как символ скованной силы. Она, эта стихийная сила, вот тут, под этим льдом продолжает свою вечную работу и ждет только весенняго яркаго солнца, чтобы проснуться... Чувствовалось какое-то раздумье и неясныя грёзы. Именно в такия сумерки Хлопов вышел на берег Волги, чтобы пройти в общественный клуб, хотя и приходилось делать значительный крюк. Он работал в своей редакции до пяти часов утра и поэтому просыпался поздно. Дома у него не было даже кухарки, и поздний завтрак состоял из двух яиц. Поздний редакторский обед происходил уже в клубе, где Хлопов обедал около двадцати лет. Он любил свой провинциальный клуб, как общественное учреждение, где всегда можно было встретить нужных людей. Кроме того, клуб -- учреждение до известной степени иностранное, и это нравилось Арсению Павлычу. Все общественные деятели в Англии, например, имеют свой клуб, и Пропадинск в этом отношении не отставал от западно-европейской культуры. Арсений Павлыч привык "обосновывать" каждый свой шаг. Если он шел в клуб, то общественные деятели в Англии и Франции отдыхают тоже в "своих клубах". Если после обеда он садился поиграть в карты, то ведь играли в карты и Белинский, и Некрасов, и Салтыков. И т. д. Клуб помещался в старом одноэтажном барском доме, стоявшем на юру. Летом с террасы клуба видна была Волга верст на десять, и приятно было смотреть, как по ней вечно ползли пароходы, расшивы, плоты из бревен и стояли мелкия лодченки, точно мухи на стекле. Подходя к своему клубу, Арсений Павлыч еще раз подумал: -- А что теперь будет делать Порфишка?
II.
Швейцар Аким всегда стоял в дверях и встречал обычных клубных гостей. Клубные завсегдатаи появлялись в свои часы. Первым приходил член суда Коростелев и сидел в журнальной, где привык просматривать новую почту. Потом приходил отставной старичок полковник Малиев, потом старший нотариус Гаврилов, потом инспектор реальнаго училища Гололобов, потом городской архитектор Чебашев, потом секретарь духовной консистории Богоявленский, потом учитель женской гимназии Крохалев и т. д. У каждаго из ранних гостей был свой час. Дальше публика набиралась уже случайная. Хлопов всегда приходил ровно в девять часов, как было и сегодня. Аким снял с него меховое польто и проговорил: -- Читали-с, Арсений Павлыч, как вы Порфира Порфирыча разделали... -- А тебя это интересует?-- удивился Хлопов. -- Помилуйте-с, как же-с... Оглянувшись, Аким прибавил шопотом: -- Они уже здесь... Сидят-с в буфете-с. -- Ну, это мне решительно все равно, где они ни сидят,-- сурово ответил Хлопов, вытирая запотевшия очки. -- Можно сказать-с, Арсений Павлыч, изуважали Порфишку вполне-с... Хлопову не понравился развязный тон швейцара Акима, хотя это и был самый аккуратный читатель "Пропадинскаго Эхо". Арсений Павлыч поднялся во второй этаж и по пути прочитал аншлаг, что сегодня -- четверг -- обычный семейный вечер с танцами. Он прошел прямо в столовую, где его уже ждал буфетный человек Арсений, докладывавший меню ужина: -- Суп нотафю... антрекот... суфле... Этот Арсений, разбитной ярославец с рябым лицом, всегда подавал Хлопову и знал его вкус, почему и прибавил: -- Есть биштекс по гамбурски, Арсений Павлыч... Хлопов вошел в столовую, как к себе домой, и занял свое место в конце стола. Когда он поднял глаза чтобы заказать что-то, то прежде всего увидел сидевшаго на другом конце стола сверженнаго городского голову Уткина. Это был средняго роста пожилой человек с интеллигентной наружностью и жгучими черными глазами. Он смотрел на Хлопова в упор и улыбался. Хлопов невольно смутился. Человек, котораго он так едко сегодня обругал, сидел против него и имел наглость еще улыбаться. Бывают такия нелепыя и глупыя положения даже в Пропадинске... Бывают такия встречи, когда один вид человека вызывает целую вереницу самых бурных воспоминаний. Ну, что такое купец Уткин, у котораго была хлебная торговля на Волге и собственный пароход "Коля"? А между тем, нужно было затратить целых пятнадцать лет, чтобы его свергнуть с министерскаго поста... Боже мой, как Арсений Павлыч ненавидел его, не его лично, а как представителя народившагося волжскаго капиталистическаго феодализма! Какой-то Уткин и вдруг целых пятнадцать лет занимает пост представителя городского самоуправления. Что вы там ни говорите, а городской голова, да особенно в уездном городе, persona grata. За ним тянулись другие капиталисты, подслуживающие купеческой мошне адвокаты, и дело вершилось. В собственном смысле интеллигенция, "безземельная и безлошадная", конечно, игнорировалась купеческо-адвокатским режимом, а дворянский элемент в составе городского самоуправления являлся какой-то обветшалой декорацией. И вот этот купец Уткин, излюбленный городской человек, теперь сидел перед Арсением Павлычем и улыбался. -- Прикажете биштекс по гамбурски?-- спрашивал клубный человек Арсений. -- Да, по гамбургски. Арсений Павлыч сел клубный суп, потом перешел на "биштекс" и все время чувствовал на себе пристальный взгляд свергнутаго Порфишки. Это его волновало, и он спросил полбутылки какого-то краснаго вина. Когда он налил стакан, Порфишка Уткин поднялся с своего места и подошел к нему с своим стаканом вина. -- Арсений Павлыч, позвольте выпить за ваше здоровье,-- проговорил он приятным мягким баритоном.-- Видите ли, вы меня преследовали целых пятнадцать леть, а я вас уважаю... Да, уважаю! Раньше мы взаимно избегали встреч, а сейчас, право, можем пожелать друг другу всего лучшаго. Право ведь нам, Арсений Павлыч, сейчас решительно нечего делить... Хлопов несколько растерялся и чокнулся с павшим городским головой почти машинально. Близко он его совсем не знал и видел хорошенько в первый раз. -- Я понимаю, Арсений Павлыч, что вам, может быть, неприятно встретиться со мной...-- продолжал Уткин.-- Но это только печальное недоразумение... Будемте говорить обо мне, как о человеке конченом. Ведь я понимаю немножко и кое-что... Отхлебнув из своего стакана, Уткин прибавил: -- А статейку вашу, дорогой Арсений Павлыч, я прочел и прочел не без удовольствия... да. -- Именно? Что вы хотите сказать? -- Что я хочу сказать?.. Да... А сказать можно, ох! как много, Арсений Павлыч... Вот вы про меня говорили целых пятнадцать лет. Вы-то говорили, а я-то молчал... И, как видите, ничуть не обижаюсь. И многое правильно говорили, а только одного никак не могли понять: что такое есть купец Уткин? -- Кажется, тут и понимать нечего... -- А вот и нет, Арсений Павлыч. И меня даже это весьма удивляет с вашей стороны... Теперь дело прошлое, и я могу поговорить с вами по душе. Он совсем близко придвинулся к Хлопову, так что задел его коленкой, и продолжал уже другим тоном: -- Нужно сказать, что я вас всегда любил и уважал... да. Вы по своей части человек вполне правильный, а только... Одним словом, вы никогда не понимали купца Уткина. Городской голова, городское самоуправление... хе-хе!.. Это слова-с, а по настоящему городская дума это пасть, и у каждаго зуба свое место... За моей-то спиной пряталось и купечество, и господа адвокаты, и понимающие люди из дворянства, а я-то изображаю из себя персону. Кукла тряпичная, и больше ничего... И вы, Арсений Павлыч, целых пятнадцать лет эту самую тряпичную куклу со всего плеча по голове лупите... Со стороны-то, ей Богу, даже смешно выходило. -- Даже, вероятно, очень смешно... -- Ну, не будем об этом говорить. Дело прошлое, а кто старое помянет -- тому глаз вон. Есть и еще одна смешная штучка, Арсений Павлыч... Вы думаете, что мы не понимаем, куда вы гнете? Очень даже хорошо понимаем: вы хотите посадить в головы Савву Егорыча Митюрникова? -- Да... -- Очень хорошо-с... Из молодых, да ранний! Да-с... А я вам скажу, Арсений Павлыч, так скажу, любя, именно, как бы вы не вспомнили Порфишку... Ведь вы меня так называли. Я не обижаюсь... Даже весьма вспомните Порфишку, а почему -- не скажу.
III.
Уткин посидел, выпил полбутылки краснаго вина и ушел. Хлопов остался в довольно странном настроении. Его поразило спокойное настроение недавняго врага, а главное -- его недомолвки и намеки. Что хотел сказать этот свергнутый человек? Арсению Павлычу сегодня вся клубная обстановка показалась как-то особенно гадкой. Он возненавидел и буфетчика Ивана Павлыча, и клубнаго лакея Арсения, и бифштекс по гамбургски и все, все. В столовую приходили и уходили обычные клубные завсегдатаи. Доктор Селезнев, разжиревший преждевременно субект, спросил свою неизменную порцию осетрины "по-русски", потом приковылял смотритель тюремнаго замка Гагин, потом петушком забежал новенький присяжный поверенный Альский, мрачно вошел учитель греческаго языка Герундиев и спросил бутылку пива и т. д., и т. д. Набиралась все своя публика, и каждый считал своим долгом сказать несколько слов о "Пропадинском Эхо". -- А что, мы повинтим сегодня?-- спрашивал доктор Селезнев, вытирая губы салфеткой: -- Я не знаю...-- уклончиво отвечал Хлопов. Доктор засмеялся, движением головы поправляя сбившийся воротник рубашки. По номенклатуре Арсения Павлыча, это был "безразличный человек", хотя и играл в винт прекрасно. Клуб разделялся на несколько частей: главная зала была отведена "под танцы" и любительские спектакли; на-лево в двух комнатах играли в винт, на-право была круглая комната -- будуар, и в ней по временам завязывалась жестокая игра в штосс. Арсений Павлыч, по заведенному обычаю, направлялся на-лево, где и встречал своих неизменных партнеров. Сегодня, как всегда, он нашел их на своем посту. -- Арсений Павлыч, разве можно заставлять себя так ждать?-- говорил тучный и добродушный хохол исправник.-- Та мы-ж вас ждали -- ждали... "Стол" Арсения Павлыча не изменялся, по крайней мере, в течение десяти лет: исправник Подиско, учитель греческаго языка Герундиев и доктор Селезнев. Сегодня было, как всегда, и Хлопову показалось немного странным, что его постоянные партнеры даже не читали передовой статьи в "Пропадинском Эхо", или просто делали вид, что читали. Мимо проходили другие клубные завсегдатаи и тоже, как ему казалось, ничего не читали. В результате оказывалось, что сегодняшний номер прочли двое: швейцар Аким и ci-devant городской голова Уткин. Конечно, это было обидно, и Арсений Павлыч поставил сразу ремиз без трех червы пятые. После каждаго крупнаго проигрыша Арсений Павлыч имел благородную привычку оправдываться перед своими партнерами, но сейчас он был лишен этой возможности, потому что подошел клубный человек Арсений и шепнул: -- Вас желает видеть одна дама... там, в зале... -- Какая дама? -- Нина Карловна-с... -- А... Конечно, партнеры были обижены, но, к счастью, проходил мимо Уткин, и его засадили играть за Арсения Павлыча. -- Что же, я очень рад,-- добродушно согласился он.-- Я очень уважаю Арсения Павлыча... Общий зал, где происходили семейные вечера, походил немного на казарму, но этого никто не замечал. Хлопов быстро вышел из комнаты играющих и в дверях столкнулся с высокой, толстой и мужественной старухой, которая и была Нина Карловна. Она взяла его довольно фамильярно под руку и повела в дальний, плохо освещенный уголок залы. -- Поздравляю, голубчик...-- говорила она на ходу удивительно свежим голосом, совсем несоответствовавшим ея мужественному сложении.-- Да, Порфишка пал... Поздравляю!.. Она крепко пожала его руку и заставила сесть рядом с собой. -- Порфишка погиб? Я читала сегодня твою передовицу... Немножко крикливо, но хорошо. Нашу публику всегда нужно бить палкой по голове... На его место, конечно, будет выбран Савва? -- Да, я надеюсь... -- Отлично... Это совершенно новый элемент в общественной жизни. Купец-миллионер и с высшим образованием... -- Представь себе, я его учил, когда служил в гимназии учителем истории. Такой пытливый и светленький мальчик. -- Да, я его хорошо знаю. Во всяком случае, не чета этому сиволапому Уткину... Еще раз: поздравляю. Глядя на эту пару, никто бы не подумал, что это бывшие муж и жена. Нина Карловна была когда-то женой Арсения Павлыча и дарила его восторгами первой любви. Но потом возникли семейныя недоразумения, дрязги, и в одно прекрасное утро они решились разойтись. Через два месяца после развода (Арсений Павлыч принял всю вину на себя) она вышла замуж за водяного инженера и сейчас имела полдюжины детей. Идеалист Хлопов во всей этой истории был обижен больше всего тем, что она не пригласила его на свою свадьбу, чего не мог простить и сейчас. У нея сохранилось к нему хорошее и теплое чувство, скрашенное воспоминаниями первой девичьей любви. Встречаясь с глазу на глаз, они продолжали говорить друг другу "ты". Нина Карловна продолжала следить за деятельностью своего бывшаго мужа и время от времени считала своим долгом давать ему материнские теплые советы. Арсений Павлыч в ея глазах оставался милым, но взбалмошным ребенком, котораго нельзя выпускать из глаз. Так было и сейчас. Поговорив о свергнутом министерстве Порфишки, она спросила: -- А ты слышал последнюю новость? -- Какую? -- Савва Митюрников хочет издавать свою собственную газету... да. Я это знаю из самых верных источников. -- Газету? Г-м... Нет, ничего не слыхал... А впрочем, это очень хорошо. Была одна газета, а теперь будут две. Очень хорошо... -- А мне это совершенно непонятно... Кто свергнул министерство Порфишки? Кто в течение пятнадцати лет преследовал его на каждом шагу и таким образом расчищал дорогу Митюрникову? И вот тебе благодарность за твою работу... Кажется, проще было-бы, если бы "Пропадинское Эхо" сделалось органом новой партии интеллигентных представителей городского самоуправления. Я уверена, что в этой истории что-то кроется... -- Я думаю, дело гораздо проще, именно, Митюрников немного побаивается меня и хочет сохранить свою независимость... -- Увидим... Я тебя задерживаю? -- Нет, ничего. А представь себе, Нина, ведь я сегодня встретил Порфишку здесь в столовой. Он сам подошел ко мне и что-то такое намекал... Вероятно, он уже слышал о новой газете... -- Конечно, слышал. Как хочешь, свой своему по неволе брат, а купеческая партия всегда останется купеческой... -- Да, но Митюрников с высшим образованием, ты это забываешь. Может быть, у него есть какия-нибудь торговыя дела с Порфишкой. Но это еще не значит, что Митюрников будет служить капитализму... Я верю в него. -- Дай Бог,-- со вздохом согласилась Нина Карловна.-- Ну, иди к своим партнерам, они тебя ждут, а у меня свои дела есть. -- Как дела идут в школе? -- Помаленьку. Наша публика известна: сначала встречают горячо, говорят разныя хорошия слова, а потом начинают помаленьку забывать. Прощай...
IV.
Хлопов был типичным представителем безпокойнаго человека шестидесятых годов, и вместе с тем он являлся живой летописью всего, что случилось в Пропадинске за последние тридцать лет. По происхождению он был настоящий "кухаркин сын", получивший первыя впечатления бытия в кухне богатаго помещичьяго дома барона Мандельштерна. Это был настоящий помещичий дом, и барон считал себя коренным русским человеком. Как он попал в глубины пропадинскаго уезда -- покрыто было мраком неизвестности добраго стараго крепостного времени. В помещичьей среде он был своим человеком, отличался широким русским хлебосольством и служил несколько трехлетий предводителем дворянства. Когда маленький кухаркин сын из кухни перешел в качестве казачка в переднюю, барон первый открыл в нем признаки чего-то необыкновеннаго, начиная с того, что смышленный кухаркин сын сам выучился грамоте. Время было особенное, нашлись добрые люди, которые тоже обратили внимание на мальчика, и он очутился в гимназии, где блестяще кончил курс, а потом поступил в университет. Кончив университет, Хлопов вернулся на родное пепелище с твердым намерением никогда здесь не оставаться. Пропадинский уезд еще утопал в кромешной тьме невежества, а Хлопов мечтал о широкой деятельности и новых формах жизни. Его тянуло в столицу. Но тут случилось обстоятельство, которое имело в его жизни роковое значение. Конечно, он часто бывал в доме своего патрона барона Мандельштерна, где к этому времени подрос целый выводок молоденьких баронесс, а в их числе Нина Карловна, которую Хлопов знал еще маленькой девочкой, когда гимназистом репетировал с ней "по предметам". Баронессы с немецкой фамилией меньше всего походили на баронесс, особенно Нина Карловна, серьезная и настойчивая девушка, унаследовавшая от русской матери какой-то особенно добродушный склад. Веяния того горячаго времени попали и в баронский дом, и Хлопов являлся для Нины Карловны типичным новым человеком. Молодые люди сошлись, полюбили друг друга "идейно", а потом решили соединиться на всю жизнь для общаго блага. Когда барон Карл Мандельштерн узнал об этом, то поклялся застрелить коварнаго кухаркина сына, как неблагодарнаго пса, потом он поклялся собственноручно, выпороть его на своей конюшне и кончил тем, что дал свое родительское согласие, мотивируя его так: -- Во-первых, чтобы я никогда не видал этого негодяя у себя в доме; во-вторых, чтобы никто при мне не смел произносить его гнуснаго имени, и, наконец, я навсегда отказываюсь от своей дочери. Стараго барона эта mesalliance больше всего возмущала тем, что заговорит о нем целая губерния, но именно последняго и не случилось, потому что в одном пропадинском уезде таких случаев были десятки, т. е. в этом роде, когда дворянки выходили за безызвестных поповичей и всевозможных разночинцев. Первый год замужества прошел для Нины Карловны очень хорошо. Она была совершенно счастлива. Но Хлопову приходилась жутко, потому что он вынужден был поступить в гимназию преподавателем истории, чего совсем не желал. Педагогическая деятельность была не по его характеру. К его счастью, наступила эпоха великих реформ, и для него открылось широкое поле деятельности. Он бросил гимназию и поступил в секретари земской управы, потом был секретарем городской управы и т. д. Хлоповская служба заканчивалась неизменно какой-нибудь историей, и он должен был искать новаго места. А тут еще начались нелады дома: хотя муж и жена любили друг друга, а все-таки ссорились постоянно и жестоко. У Арсения Павлыча оказался очень тяжелый характер -- вспыльчивый, грубый, придирчивый. -- Нам необходимо разойтись,-- решила первой Нина Карловна.-- Иначе мы перестанем быть порядочными людьми... Мы отдельно, вероятно, очень хорошие люди, а вместе никуда не годимся. Из за чего разошлись Хлоповы -- так и осталось неизвестным. Таких случаев в то время было, впрочем, достаточно, и особенной сенсации этот развод не произвел, как и вторичный выход замуж Нины Карловны. А старый барон Мандельштерн даже был доволен и одобрил поведение своего бывшаго зятя. -- Что же, всякий может ошибиться,-- разсуждал барон.-- Не не у всякаго настолько хватит характера, чтобы исправить собственную ошибку... Самым странным было-то, что с этого времени Хлопов опять начал бывать в баронском доме, а старый барон его опять полюбил. У них было много общих интересов. Время было самое горячее, и провинциальное болото всколыхнулось. У всех оказались свои жгучие интересы и вопросы. Дворянство, купечество, интеллигентные классы, разночинцы, мужики -- у каждаго было свое кровное дело. Хлопов, оставшись один, весь ушел в общественныя дела, и в столичных газетах начали появляться его горячия корреспонденции о пропадинских злобах дня. Быстрое помещичье раззорение, народныя хозяйственныя нужды, народное образование, основныя задачи земской деятельности -- он писал обо всем, и одним из первых подмечал нарождение купеческаго вопроса. Волга в этом последнем направлении давала богатейший и яркий материал, как громадная промышленная и торговая артерия, пульс которой отдавался по всей России. В качестве корреспондента Хлопов прошел весь репертуар полагающихся провинциальному корреспонденту злоключений. Его бранили в глаза и за глаза, преследовали судом, покушались бить и т. д. Он все выносил с замечательным терпением и продолжал верить в свое дело, в его законность и правоту и в хороших людей. Последнее было особенно трогательно. Конечно, ведь, это только недоразумение, что люди не хотят понимать самых простых, ясных, как день, вещей. Кульминационной точки своей деятельности Хлопов достиг только с основанием своей собственной газеты. Тут же определилась и окончательная программа этой деятельности. Хлопов повел аттаку против нароставшаго купеческаго хищничества, которое проявлялось везде, крепло и получало поддержку даже со стороны науки, в лице адвокатуры. Все городское хозяйство свелось исключительно к торжеству мелких и крупных купеческих интересов. "Пропадинское Эхо" при каждом удобном случае выпускало в свет обличительную громовую статью, и редактор приглашался на скамью подсудимых за клевету, диффамацию и по другим статьям уложения о наказаниях. Хлопов судился, по крайней мере, раз пятнадцать и выходил из этой неравной борьбы с честью. -- Ничего, мы еще посмотрим,-- говорил он, выходя из залы суда.-- Говорят, что один в поле не воин, а вот мы будем воевать. За последния пятнадцать лет Хлопов вел самую отчаянную борьбу именно с купеческой партией, захватившей в свои руки все городское хозяйство. Отдавая полную справедливость энергии, умелости и знанию этой партии, Хлопов громил ее по всем пунктам, при чем излюбленный городской голова Уткин являлся для него центральной мишенью. Удивительно было то, что Уткин никогда и ничего не отвечал, не опровергал и не тащил Хлопова в суд. Только раз Хлопов слышал, что он где-то назвал его "Арсением неистовым".
V.
Итак, "министерство Порфишки" было свергнуто. Всем было известно, что его место займет Савва Митюрников, сравнительно еще молодой человек, но с высшим образованием, даже больше -- Митюрников жил несколько лет за границей, преимущественно в Англии, где к чему-то присматривался и чему-то учился, что не написано ни в каких руководствах, как он сам говорил. Хлопов знал этого Савву еще гимназистом, когда он приходил к нему за советом, какия книжки читать. Потом Митюрников бывал у него студентом, потом по окончании курса и до отезда за границу. Это был очень скромный и серьезный молодой человек, у котораго была какая-то странная улыбка. Смотрит-смотрит и улыбнется. Эта улыбка сперва немного коробила Хлопова, но потом он перестал ее замечать. Когда Митюрников вернулся из за границы, улыбки уже не было. Явилась какая-то сухость, выдержка, деланность. Прежде он был склонен к душевным разговорам, высказывал некоторыя сомнения, а тут получил вид человека, для котораго все было ясно и котораго ни чем не удивишь. -- Ну, что там, за границей, Савва Егорыч?-- пробовал спрашивать Хлопов. -- Да ничего, Арсений Павлыч... Живут, как и мы. Хотя, конечно, какое же может быть сравнение... Мы только еще начинаем жить, мы -- пионеры, и перед нами дремучий лес. Ничего даже похожаго на культуру... Хлопову нравился этот купеческий самородок, нравилась его манера говорить и держать себя, а главное -- это был первый интеллигентный человек из именитаго купечества в Пропадинске. "Вот если бы таких людей было побольше",-- думал иногда Хлопов, слушая осторожныя речи новаго купеческаго человека. Ведь, в конце концов, все дело в культуре и только в культуре, а остальное приложится уже само собой. В "Пропадинском Эхо" выбор Митюрникова был приветствован специальной статьей, а также и появление второй газеты, которая называлась: "Пропадинский Курьер". -- Очень хорошо,-- повторял Хлопов, потирая руки.-- Одна газета хорошо, а две лучше. Но за этим одобрением скрывалась и некоторая тревога. А чорт его знает, что еще из этой новой газеты выйдет... Хлопов припоминал собственный тяжелый тернистый путь и невольно смущался. В первых номерах "Курьера" ничего особеннаго и не было, кроме чего-то недосказаннаго и неяснаго, что обличало просто неопытную редакторскую руку. Но потом, ни с того, ни с сего, появилась предупреждающая заметка, что новая газета совсем отказывается от полемики, о чем и заявляет вперед. Смысл этой заметки обяснился только через полгода, когда Митюрников проявил себя в окончательной форме, как представитель новой купеческой партии, оснащенной последними словами науки. Он оказался прекрасным оратором и совсем загнал в угол обычных думских говорунов. -- О-го-го!.. Мальчик пойдет далеко...-- охнул старый газетный человек Хлопов.-- Тут не чуйкой и сапогами-бутылкой пахнет. Митюрников произвел нечто в роде маленькой революции и, главное, держал себя с таким достоинством, что все купечество ахнуло. Русское купечество по своему существу трусливо, особенно перед начальством, а Митюрников говорил даже с самим губернатором, как с равным себе. О Митюрникове заговорила целая губерния. Старый барон Карл Мандельштерн, уже не выходивший из дому, благодаря наследственной подагре, любил подразнить Хлопова этим новым течением общественной жизни. -- Как купечество-то поднялось, Арсений Павлыч? Посмотрите, гордость какая... А кто виноват, как вы думаете? Да вы виноваты, Арсений Павлыч... вы! Кто проповедывал культуру, а? Кто требовал образования для купцов? Вот теперь смотрите и радуйтесь... Что значит один Митюрников, а вот когда двинутся все Митюрниковы -- ничего от вас, милейший мой, не останется, кроме последняго вздоха. Вы всю жизнь их газетой пугали, а они сотню своих собственных газет откроют и писак наймут. Вы вопросы разные поднимаете, а они вас будут душить вашим-же просвещенным печатным словом. Я, конечно, отсталый и старый человек, но умру с убеждением, что купца высшим наукам учить отнюдь не следует. Хлопов как-то растерялся. Главное, во что он так слепо верил, т. е. в образование в широком смысле, и оно же обратилось против него-же. Он даже не спорил с бароном, который, конечно, преувеличивал, но нароставшую интеллигентную купеческую силу понимал отлично. -- Вы думаете, что Митюрников вывез из Англии, мой милый?-- говорил барон.-- Очень просто: самые усовершенствованные способы реализировать силу своего капитала, т. е. давить всех. Ведь это не Колупаевы и Разуваевы, о которых так много кричали. Пустяками они и рук себе не будут марать, а чуть что, заграничный способ и готов, выбирай любой да лучший. В Англии пуд чугуна стоит тридцать копеек, а у нас рупь -- разницу кладет просвещенный коммерсант себе в карман; в Англии, благодаря вывозной премии, русским сахаром откармливают свиней, потому что он в Лондоне стоит четыре копейки фунт, а мы платим за тот-же сахар у себя дома вчетверо дороже. Митюрниковы теперь ворочают всеми банками, они-же везде в совещательных коммиссиях о своем купецком интересе радеют, они-же вопиют о государственной помощи и они же в самых лучших газетах финансовую полемику себе заказывают... А кто виноват? Вы виноваты, Арсений Павлыч... И какой гонор у этого просвещеннаго коммерсанта, а все потому, что он сила. Хлопов и сам видел, как лапа этого просвещеннаго купечества все глубже и глубже всаживалась в кровное для него дело -- прессу. Происходил страшный захват по всей газетной линии. Наконец, высказался и "Пропадинский Курьер", когда Хлопов высказал свои наболевшия мысли по доводу торжествующаго капитализма. "Мы уже говорили раньше, что не будем полемизировать",-- так начиналась ответная статья в "Пропадинском Курьере".-- "Мы сдержим свое слово, чтобы не смешить нашу почтенную публику красотами полемическаго задора. К счастью, это время уже миновало. Пресса должна прежде всего уважать себя, и можно только пожалеть, что по разным провинциальным захолустьям еще сохранились, выражаясь китайским сравнением, те бумажные тигры, которыми пугают детей". -- Ах, это я бумажный тигр!-- проговорил Хлопов, прочитав статью.-- Конечно, я... Ах, Савва Егорыч, Савва Егорыч!.. Да... Ему почему-то припомнились слова свергнутаго Порфишки, который тогда в клубе сказал ему, что как бы он, Хлопов, не вспомнил и не пожалел о сверженном министерстве Порфишки Уткина. -- Что-же, будем бумажным тигром,-- повторил Хлопов в назидание самому себе.-- И таковым бумажным тигром и помрем... В хронике "Пропадинскаго Курьера", между прочим, была напечатана выдержка из какого-то полицейскаго протокола, именно, что "в черте города, около Мыльнаго леска, найдено тело неизвестнаго человека, повидимому, жулика. Около него находилась сломанная палка, другого конца которой, не смотря на самые тщательные розыски, никак не могли найти". Прочитав эту заметку, Хлопов невольно расхохотался. Ведь около каждаго русскаго человека "находится" такая палка, другого конца которой никак нельзя найти...