Мексиканская повесть, 80-е годы
Шрифт:
В клинике он обратился к тому же врачу, который оперировал его несколько месяцев назад. Тот забеспокоился, обследовав опухоль. На его вопросы отвечал, что новая вспышка совершенно непонятна. Необходимо сделать биопсию, прежде чем резать, и, если говорить правду, следует приготовиться к худшему. Он не очень понял, что еще сказал доктор на своем заумном медицинском языке. Да это и не так важно, ему достаточно знать, что есть подозрение на рак, хотя наружная опухоль, возможно, и не так опасна, гораздо опаснее близость лимфатических желез. Лицо хирурга под маской озабоченности, когда он говорил о необходимости немедленного вмешательства, было печальным, сосредоточенным. Конечно, поездка в Акапулько — безрассудство; ничего нет вреднее морских купаний. Если он согласен, ему сделают операцию, как только будут получены результаты биопсии. Разве что вмешательство не потребуется.
Он шел в ресторан, обуреваемый разноречивыми чувствами. Темный страх накатывал на него, отступая лишь при мысли, что болезнь окружит его ореолом исключительности в глазах возлюбленной. Он повторил Эльзе весь разговор с врачом; скрыл свое волнение под шуточками, будто рак передается при любовных объятиях. Она сразу решила отказаться от путешествия.
— Ты думаешь? — спросила она доверчиво.
— Да, все захотят переспать с тобой, и ты захочешь переспать с кем-нибудь из них.
Это было начало конца. Эльза призналась, что не исключено, что она, возможно, и заведет роман с каким-нибудь туристом. И в весьма резком споре, может быть единственном за время их связи, выяснилось, что она не только была готова переспать с кем попало, но в течение тех месяцев, когда они были любовниками, несколько раз встречалась в отеле с Рубеном Феррейрой, студентом из Коста-Рики, а одну ночь провела со своим кузеном.
Когда он сказал, что и вообразить не мог, какая она шлюха, что для него все эти месяцы не существовало никого, кроме нее, Эльза ответила как ни в чем не бывало:
— Никто от тебя этого не требовал, да и тут совсем другое, неужели не понимаешь? У тебя было полно любовниц, ты ходил к шлюхам сколько хотел. А у меня нет такого опыта; мне необходимо победить свой невыносимый физиологический комплекс. Много лет я думала, что не могу никому понравиться.
Он не помнит, какие слова были сказаны на прощание. Когда они опять встретились, все уже было позади. Операцию ему сделали, биопсия, по словам врача, не показала ничего внушающего тревогу. Кажется, встречу устроил Мигель Олива, хотя он не был в этом уверен; она подробно расспросила его о здоровье. И показалась ему необыкновенно красивой, вся в белом, с еще золотистыми от загара лицом и руками. Рассказала, что в Акапулько было очень весело; упомянула как бы вскользь о приключении с одним канадцем; ничего особенного, добавила она. Все держались достойно. В эти дни он узнал, что Олива наконец добился своего и переспал с ней, хотя она, казалось, целиком была поглощена занятиями в своей школе. Иногда она неожиданно появлялась у них на работе, и они вместе завтракали или ужинали. (Еще до недавнего времени он хранил пластинки, которые она ему тогда подарила.) Мать купила Эльзе автомобиль, и та почувствовала большую уверенность, ощутив свободу передвижения; с удовольствием вспоминал он веселую поездку в Чапинго и другую, не такую интересную, в Тепоцтлан; кончались эти поездки всегда в постели. Однажды, к собственному изумлению, он открыл, что до безумия влюблен в эту тварь, и сказал ей об этом, но Эльза предпочитала свободу, чтобы серьезно учиться и все время отдавать живописи. Для этого она потребовала устроить ей мастерскую дома. Опыт в любовных делах, который много недель представлялся ей столь важным, теперь утратил для нее всякий смысл. Немногое свободное время, что оставалось от занятий в художественной школе и мастерской, она посвящала чтению: изучала «Эстетику» Гегеля с учителем-испанцем. Она хотела стать личностью. А он не уважал ее, не принимал всерьез. Вот, например, может он объяснить, почему он рассмеялся, услышав от нее о Гегеле? Он умел ценить в ней только тело и в этом смысле ничуть не лучше Рубена Феррейры. Но такое отношение к женщине что может дать ему самому, спрашивала она. И как давно он ничего не пишет? Она слышала, что две книжечки его рассказов совсем недурны; ей самой они показались интересными, но ему уже около тридцати, не может же он ими довольствоваться! И пребывать в ожидании вдохновения, как в ожидании Годо. [103] Понимает ли он, почему она никогда не сможет жить с ним? Именно поэтому. И почему он смеется, если она ссылается на Годо? — крикнула она с яростью. Не вернется она к нему, это она знает твердо; никто ей не нужен…
103
Речь идет о пьесе «В ожидании Годо» (1953) — писателя Сэмюэля Беккета, по происхождению ирландца (писал на английском и французском языках), здесь имеется в виду безнадежное ожидание.
После этого разговора все ему показалось лишенным смысла. Однажды он сел в автобус. Как у большинства его знакомых, машины в то время у него не было. Вдруг он подумал, что до самого этого часа все люди были для него как бы покрыты целлофановой пленкой, которая отчуждала их, защищала и делала неизмеримо красивей, теперь же, в автобусе, когда он рассматривал пассажиров, создавалось впечатление, будто пленку эту внезапно сорвали. Он увидел лица, жесты, ухватки, говорившие об уродстве не только физическом, но и духовном. Все было не таким, каким он до сих пор видел. Он существует, всегда существовал в свинском мире. За белоснежным фасадом рыли землю боровы. Действительность проявляла решительную враждебность его воле. На первом попавшемся углу он вышел из автобуса, не в силах терпеть это зрелище. Дошел пешком до своего жилья на улице Сена и несколько дней провел в постели.
У него был жар. Он стал подозревать, что не оправился после операции,
Он вернулся в Мехико и, обдумывая предстоящее путешествие, решил расширить его. Почему бы ему не повидать Европу? Скупость отца до сих пор не позволяла этого. Он объездит континент, пока будет в состоянии двигаться (возможно, им овладело желание побывать там, где жила Эльза, самому увидеть фрески Беноццо Гоццоли и Луки Синьорелли). Почти не понимая, что делает, он изъял свои вклады, опустошил квартиру, продал мебель и картины. И так верил, будто отправляется в последний путь, что спустил свою библиотеку по смехотворно низкой цене. Вернется он только умирать. Трех-четырех книг будет более чем достаточно. Он купил место на «Марбурге», немецком грузовом судне, которое принимало и пассажиров; оно доставит его в Бремен. Все дела он устроил с поспешностью приговоренного к смерти. В конце концов стало ясно, что не видать ему ни Гаваны, ни Камагуэя, ни Сантьяго, ни революционного восторга, в чем и признался он себе с легкой грустью, но ведь можно посетить какую-нибудь из социалистических столиц; он знал, что стоило посмотреть Будапешт или Прагу.
Болезнь, близость смерти, несомненно, также разрыв с Эльзой и неспособность снова завоевать ее (хотя в этом он не хотел признаваться) привели к тому, что он взглянул на свою страну, свою работу, занятия литературой, свое прошлое с невыразимым разочарованием. Не сделано ничего, чем можно было бы гордиться. Его работа в министерстве, совершенно бесполезная, была просто одним из способов грабить казну. Его литературная продукция составляла две малюсенькие книжечки рассказов, о которых он стеснялся даже упоминать. Начинал он писать с увлечением, со страстью; однако теперь ясно видел, что результаты ничтожны; ему не удалось достигнуть того, к чему он стремился, и он почти утратил желание повторять свои попытки. Особенно угнетало его ежедневное общение с глубоко развращенной средой. В этом смысле пример Гильермо Линареса — историка, перед которым он преклонялся несколько лет назад, молодого учителя, с которым в университетские годы чувствовал себя связанным общностью интересов, — показал ему скудость всех его тщеславных притязаний. Он словно увидел себя в кривом зеркале. Он перестал уважать Линареса, как многих, как многое, после второго своего пребывания в больнице; теперь он убедился, что друга его ничуть не интересовали идеи, двигало им только стремление устроиться. Линарес, повторял он с презрением, наиболее очевидный пример растления интеллигенции, порожденного личным честолюбием. И для него самого все могло превратиться в разменную монету. Он больше не думал ни о создании значительного очерка, ни даже о литературном авторитете, а только о статейках, непосредственно воздействующих на публику и способных тотчас принести ему успех. Каждая его похвала или хула должна была вызывать немедленный эффект. Его обуял страх превратиться в Линареса. Пав духом, он вообще перестал писать, ожидал Годо, как не раз упрекала его Эльза, хотя, возможно, дело было даже не в этом, а в обыкновенной лени или, если уж говорить начистоту, в отсутствии таланта.
Дни, проведенные в больнице и сразу же после выхода из нее, были для него днями некоего очищения, подлинной утраты иллюзий. И пока он ожидал выписки — в этот раз он не мог отправиться на следующий день домой, а должен был ждать больше недели, пока зарубцуется рана, в санаторной палате, где его ежедневно навещал врач, чей печальный взгляд и продуманное немногословие ясно говорили, что болезнь неизлечима, а неизбежная третья операция будет последней, — в свободные минуты между чтением Диккенса или Гальдоса, за которых он хватался как за единственную надежду, все окружающее представлялось ему столь же постыдным, а его жизнь к двадцати семи годам столь же даром растраченной, загубленной, пустой и лживой, сколь пусто и лживо было пышное красноречие, удушающее всю нацию.
Иногда ему приходило на ум — правда, об этом он подумал, уже находясь посреди Антлантики, — что каждый человек, сбившись с дороги, потерпев крушение, пытается вообразить вокруг себя пустоту: умалить собственную вину, отыскивая в окружающей действительности объяснение и причины всех своих крушений.
Морское путешествие продолжалось немногим более месяца. Высадившись в Бремене, он отправился через Ла-Манш в Лондон, так тесно связанный с его литературным чтением.
Далее последовало неизбежное увлечение Парижем, от которого он освободился, сбежав как можно скорее, и, наконец, немного ошалев и умирая от усталостй, попал в Рим, где устроился в скромной квартире на Виа Виттория. Здесь он предполагал прожить несколько недель.