Мексиканская повесть, 80-е годы
Шрифт:
Он спрашивал себя, были ли у него действительные основания ожидать с такой уверенностью наступления близкой смерти. Насколько он помнил, все врачи, к которым он обращался, решительно отвергали злокачественный характер опухоли. Неужели он доверился только врачу клиники, уклончиво намекавшему на возможность рака? И новая опухоль возникла через полгода на том же самом месте, где была вырезана первая, по чистой случайности? Или в результате нервного потрясения? И не была ли постоянная близость смерти связана с желанием уничтожить мир и вместе с ним ненавистные воспоминания, например о том, что Эльза разлюбила его, что она когда захочет может лечь в постель со студентом из Коста-Рики, с Мигелем Оливой, да вообще с первым встречным? Иной раз, сидя вечером на террасах Пинчо и созерцая город, он повторял с высокопарной печалью, что проводит здесь время в ожидании надвигающегося конца, но, как ни странно, несмотря на романтический характер подобных мыслей, это ожидание сочеталось с невероятным жизнелюбием. Он словно испугался, что ему не хватит времени узнать все, что он хотел узнать, увидеть, прочесть и даже написать. Начал он еще на грузовом судне и с удивлением наблюдал процесс создания нового рассказа, первого за долгое время. Потом, уже в Италии, он совершил молниеносные поездки, слишком утомительные из-за неудачно составленного плана,
Пока он посещал музеи, кино, театры, митинги — бурные итальянские политические споры представлялись ему настоящим праздником, — обходил обязательные художественные и исторические памятники, без определенной цели блуждал по улицам — иногда лишь ради удовольствия прочесть на памятной доске, кто жил или умер в этом доме, что в конце прошлого века здесь писал Томас Манн своих знаменитых «Будденброков», останавливались Гёте или Гоголь, — начало исчезать чувство, будто его жизнь сводится к пустой трате времени, хотя бы и самой приятной, в ожидании новой вспышки болезни. Пополнять свои знания, чтобы умереть! В рассказах о временах чумы, холеры, мора часто описываются сборища, устроенные, чтобы исчерпать все наслаждения перед неизбежным концом. Подобные оргии в преддверии смерти не привлекали его; случайные любовные встречи в эти первые месяцы с англичанками, скандинавками или немками — с которыми он знакомился в местах художественного паломничества, поскольку их жилища были для него недоступны, — вызывались только тем, что сам он именовал здоровой потребностью. В иной день он испытывал внезапный упадок духа: малейшая боль в горле, мигрень или бронхит — и он надолго сваливался в постель, поднимаясь лишь затем, чтобы проглотить какую — нибудь еду или сварить еще одну из своих бесчисленных чашек кофе.
Он разыскал Эухению и стал встречаться с некоторыми из живущих в Риме латиноамериканцами; через них познакомился с итальянцами и иностранцами, которые так или иначе интересовались тем же, чем и он. Не раз — до того как Билли и Рауль вернулись из Венеции, где проводили лето, — он убеждался, что не много у него было дней столь же приятных, как дни, пролетевшие в Италии, что измены его юной Крессиды [104] словно затерялись в начале времен и тоска растаяла, что пишет он с наслаждением, возродившимся во время путешествия по морю, и не только не рассеялся в своих поездках по Италии, а, напротив, вошел в колею, собрался, стал работать почти каждое утро и, закончив рассказ, начатый на «Марбурге», принялся набрасывать другой, навеянный воспоминаниями о каникулах, проведенных в детские годы на сахарной плантации близ Кордовы. Его позднее опубликовал «Орион».
104
Персонаж пьесы Шекспира «Троил и Крессида» (1609).
Рождение этого рассказа связано с событием, которое когда-то потрясло его, и с поразительными проявлениями механизма человеческой памяти.
Получив телеграмму, извещающую о крайне тяжелом состоянии отца, он вызвал по телефону Халапу; дрожащим голосом тетя Каролина сообщила, что произошло худшее, мать удручена, убита горем. Он настоял, чтобы ее позвали к телефону. По-видимому, она сохраняла присутствие духа лучше, чем тетка; сдержанно и твердо она объяснила, что не подозревала об инфаркте, поразившем утром отца. Казалось, будто опасность миновала; врач полагал, что это лишь легкий приступ. Однако после полудня инфаркт повторился. Отец умер, сам того не сознавая, мгновенно, не успев исповедаться. Они уже послали вторую телеграмму.
Когда он прощался с родителями, ему и в голову не приходила подобная развязка. Последний раз они обедали в довольно мрачном настроении; отец не видел необходимости в этой поездке; он вообще смутно себе представлял, чем, собственно, занимался его сын все последние годы. Но мог понять, что сыну надоела столица. Еще бы! Лучше всего бы ему переехать в Халапу; он подыскал бы ему хорошее место в университете, в туристическом ведомстве, в каком-нибудь правительственном учреждении, с жалованьем побольше, чем на той работе, что он оставил в Мехико. Вместо этого нелепого путешествия он бы лучше постарался сделать карьеру на родине. Пусть отдохнет немножко, если того требует здоровье! Проведет несколько дней на ранчо в Теосило; что может быть лучше? А потом пусть предоставит все отцу. Он может в любое время поговорить с губернатором.
Всякий раз, упрекая его в нежелании работать в Халапе, отец разражался несправедливыми обвинениями и в конце концов впадал в старческую ярость. Не умеет он организовать свою жизнь! В его возрасте он уже был женат и растил детей. Все эти писания просто причуда, хуже того — глупость. Он читал его вещи, и ему ни одна не понравилась, и друзьям его тоже; никто не нашел в них и проблеска дарования; все как-то невнятно. Этим путем он ничего не добьется. Он упустил юридическую карьеру, соглашаясь на ничтожные должности. Ему все только бы и водиться с богемой. Чтобы не вступать в спор, он перевел разговор на серьезность своей болезни и на то, как мало он знает мир. Он хотел осуществить путешествие, пока силы еще позволяют, пока еще не слишком поздно.
Отец долго смотрел на него молча, словно взвешивая слова сына, словно примеряя их к тому, как он выглядит, и в конце концов сказал дрогнувшим голосом:
— Не надо так беспокоиться. Думать о болезнях — значит навлекать их на себя. Многие из моих друзей умерли оттого, что только одно и знали: сердце, артерии, печень… Что ж, может быть, ты и прав, морское путешествие пойдет тебе на пользу.
И вот он держит в руке телефонную трубку и слышит голос матери; без слез и рыданий, только с бесконечной усталостью она говорит, что отец не страдал, что все было делом нескольких секунд, что ему уже послали вторую телеграмму — он получит ее с минуты на минуту — и как жаль, что он не сообщал номера своего телефона (без упрека не обошлось!) и они не могли с ним связаться. Уже приехала его сестра Мария-Элена с мужем. Они подумали, что он, единственный сын, захочет присутствовать на похоронах. Похороны отложили на два дня. Он ответил неопределенными фразами, которые всегда кажутся нелепыми, даже тому, кто их произносит: надо смириться перед судьбой,
Он просидел в баре до самого закрытия. Естественнее было бы обратиться к Раулю, однако он этого не сделал. Он предпочитал разговаривать этой ночью с кем-нибудь, кого он едва знал, или даже с совсем незнакомыми, чтоб рассказать, что означали для него родители, дом, особенно детство, потому что каждую минуту уверенность в смерти отца подкреплялась двумя повторяющимися в воображении картинами, которые возвращали его к детским и отроческим годам.
Однажды он рылся в шкафу, разыскивая старые номера журнала «Леоплан». Ему было лет десять-одиннадцать, и эти груды пожелтевших журналов оказались источником его первого недетского чтения: рассказы Сомерсета Моэма, «Конец Нормы» Аларкона, «Сафо» Альфонса Доде; последний роман так его потряс, что он решил как-нибудь перечесть его и сравнить свое теперешнее впечатление с туманными образами, сохранившимися с детских лет. Его отец собирал журналы. Больше всего ему нравились развлекательные кинематографические «Сине Мундиаль» и «Синеландия». Он знал, что тому, кто тронет сокровища этой примитивной библиотеки, пощады не будет, поэтому старался вытаскивать «Леопланы», когда отца не было дома. Но однажды тот появился неожиданно и застал его с журналами в руках. Он заговорил раньше, чем отец успел раскрыть рот. Показав на фото в каком-то кинематографическом журнале, он спросил, видел ли отец фильм «Сад Аладдина». Отец взял журнал, неторопливо снял очки, рассмотрел фото и заявил, что это не Марлен Дитрих, а Мэри Астор, скорее всего в «Пленнике Зенды». Он снова спросил, бегло взглянув на заголовок статьи, кого предпочитает отец, Джоан Блондель или Кей Френсис. Отец ответил, на этот раз сурово и отчужденно, что только варвар может сравнивать Блондель, типично американскую девицу, с Френсис, чье изящество, равно как изящество Констанс Беннет, было совершенно европейским; это так же нелепо, как сравнивать пиво из Орисавы с хорошим французским вином. Затем отец пустился рассуждать в полном самозабвении и, как ему показалось, бесконечно долго о фильмах и актерах, чьи фотографии появлялись в этих журналах, о грации Жанетты Макдональд в «Светлячке», об удачном соединении Греты Гарбо, Джоан Кроуфорд и братьев Барримоур в «Большом отеле». Все обошлось, он ускользнул к себе в комнату и, растянувшись на кровати, приступил к чтению романов из «Леоплана». А отец нетерпеливо требовал кинопрограмму, чтобы решить, на какой фильм идти сегодня вечером.
Он старался вспомнить более значительные события, заставлял себя восстанавливать их, но упорная память возвращалась к этому шкафу, поискам старых журналов и выслушиванию бесконечных монологов о великолепии «Шествия любви» или «Королевы Кристины». Другая картина, преследующая его как наваждение, воскрешала пору летних каникул, которые он проводил на плантации в жарком поясе, где, казалось, пылал самый воздух. Он видел, как каждое утро закапывает и откапывает птиц, на которых охотились накануне его кузены, черных дроздов с блестящими перьями в сгустках запекшейся крови; он хоронил их в коробках из-под обуви или завернув в газету. Но тогда он был гораздо младше, ему исполнилось лет пять-шесть, а то и меньше. Он устроил птичье кладбище в дальнем углу сада, позади огромного камня, скрывавшего его от дома. В то утро, после погребальной церемонии над новой партией дроздов, он выкопал нескольких из тех, что похоронил раньше, и, к великому изумлению, увидел, что они покрыты плотными белесыми пятнами червей, и почувствовал омерзительное зловоние. Он понять не мог, как пролезли туда черви, ведь он так хорошо завернул птиц и уложил в коробки, обвязав веревочкой, или засунул в хорошо закрытые бумажные пакеты. Откуда они там появились? Как проникли сквозь картон? Он был поглощен этой загадкой, когда заметил рядом с собой две длинные ноги; узнав башмаки, он поднял глаза и увидел недоумевающее лицо ‘отца, пораженного этими утренними занятиями. Он вспыхнул от стыда, сообразив, что и его кладбище, и его обязанности могильщика больше не представляют тайны; но ему только и пришло в голову спросить, почему произошло такое с птицами. Отец помог ему встать, повел к крану, чтобы он вымыл руки, строго запретил продолжать эти игры, потому что от червей можно подхватить какую-нибудь заразу. Они отправились гулять, и отец долго рассказывал о разложении органической материи, о гниении мяса, но несколько рассеянно и как будто не придавая особого значения тому, что говорил. Они подошли к кинотеатру поселка; и тут лицо отца просияло улыбкой. Он сказал, что сегодня вечером показывают настоящую жемчужину; просто невероятно, что объявлен фильм, еще не шедший в Халапе; он возьмет сына с собой на сеанс, если тот пообещает бросить свои погребальные игры; он увидит «Китайское море», ни больше ни меньше, и отец с видом знатока принялся объяснять нескольким рабочим, без всякого интереса разглядывавшим афиши, какие тут заняты актеры и каковы их лучшие роли. Потом без всякого перехода опять вернулся к теме разложения: оно таится в каждом из нас, а смерть наша только его ускоряет.
Он по-прежнему собирал птиц, которых убивали днем его кузены, а утром хоронил их, но больше никогда не разрывал ни одну могилу: слова отца внушили ему небывалое отвращение, и чувство это пугало его больше, чем вид полусгнивших пичуг.
Если судить по точности и постоянству воспоминаний, два этих заурядных и нелепых случая были единственными, когда между отцом и сыном возникло хоть сколько-нибудь живое общение. Странно было и то, что с тех пор, как они произошли, он вспомнил о них впервые. Шкаф со старыми журналами! Разлагающиеся птицы! И правда, какая чушь!