Мексиканская повесть, 80-е годы
Шрифт:
Он проводил тут почти все вечера, с более чем сомнительным успехом ухаживая за некой студенткой университета Эухенией, которая еще не была женой Джанни. В этой квартире из вечера в вечер собиралась беспокойная, шумная и порой довольно занятная компания молодых людей родом из разных стран, но с заметным преобладанием латиноамериканцев; их почти всех ожидало не слишком блестящее будущее; особенно часто встречались этакие термиты, готовые пожирать чужое время, энергию и остроумие, — юнцы, жаждущие объединения с себе подобными, боящиеся самих себя и всех окружающих, бессильные победить одиночество или утвердить себя в чужой среде, либо же просто юнцы заурядные от природы, желавшие научиться хоть чему — нибудь, поговорить о политике, кино, литературе, о своей жизни, своем прошлом и туманных планах на будущее, иной раз лишь ради удовольствия услышать самих себя, юнцы, среди которых выделялись пятеро или шестеро ответственных за подготовку прекрасных тетрадей «Ориона» — Рауль, Билли, Джанни, Эмилио и он сам (выход Эмилио вызвал такую бурю против Рауля и Билли, которая, как уже говорилось, в данном случае была совершенно ни при чем, что план издания едва не рухнул), — тетрадей, чей выпуск оказался возможным благодаря свалившейся с неба венесуэлке Тересе Рекенес.
Оставив чемоданы в доме Джанни и Эухении и кое-как приведя себя в порядок, они отправились вместе с гостеприимной парой поужинать на свежем воздухе, против высоких стен дворца Фарнезе, и сразу же почувствовали то, о
Занятно, но уже в первые минуты, когда они восторженно предавались воспоминаниям о его тогдашнем приезде в Рим, стали всплывать отдельные фразы Билли, иные ее поступки, которые он потом в пугающе искаженном виде наблюдал в Халапе, но тогда, в юности, никак не осмелился бы назвать безрассудными или необузданными, разве что слишком темпераментными, ведь даже ее жестокой властности находили оправдание; например, строгость английского воспитания, столкнувшаяся с пламенной андалусской живостью (Билли провела детство в селении под Малагой, где уединенно жили ее родители), а потом с итальянской беспечностью, могла, пожалуй, объяснить эти вспышки, эти невероятные причуды, которые Рауль упорно рассматривал как трудности приспособления к новой среде или проявления яркой личности, непохожей на других людей, не дающих себе труда понять ее. Образ Билли неотступно преследовал его уже в этот первый вечер. Зато воспоминания о Рауле возникли и стали проясняться гораздо позже. Вначале, как он ни старался, ему удавалось восстановить только деревянное лицо своего друга, жесткую неподвижность черт и взрывы хохота, внезапно нарушающие эту неподвижность. Странное лицо у Рауля: темное, невыразительное, сонное, угрюмое, всегда готовое скривиться в гримасе отвращения, чтобы остановить бестактную выходку его подруги или неуместную реплику кого-нибудь из завсегдатаев. Его удивило, что Рауль как бы ушел из его памяти, хотя начало их дружбы терялось где-то в снах детства: они вместе учились в школе, росли в одинаковых семьях; однажды стали обмениваться любимыми книгами — Жюль Верн, Твен, Стивенсон, Диккенс, — после чего дружба стала еще теснее; а перед выпускными экзаменами они уже вели долгие жаркие споры о литературе, музыке, кино и о чем-то в высшей степени упрощенном и туманном, что, по их понятиям, являлось философией. Так оно было. Рауля он восстановил позже, если так можно определить смутный след в памяти; образ его возникал медленно и верно, а вот Билли тех времен с каждым днем становилась для него все более отталкивающей, и наконец он уже с трудом мог верить в свое былое восхищение.
Билли уже тогда была всеми почитаемой дурой, но он ею пылко восхищался. Он вспомнил, как присутствовал на лекции в Испанском культурном центре, весьма неуютном помещении неподалеку от Пантеона, где на своем скрипучем, хрюкающем испанском она говорила о Сиде и образе Дон-Жуана у Моцарта, Тирсо и Байрона… Что это могло означать?.. Возможно, анализ мифологического содержания в отдельном образе. В этом он не совсем уверен, но помнил, что публики было очень мало и это бесило Билли, которая говорила с таким видом, будто уличала немногих собравшихся в какой-то вине, будто они отвечали за отсутствие слушателей. Он внимал ей с таким самозабвением, словно из уст этой педантичной, угловатой, крикливой женщины исходили уроки высшей мудрости. Было ли искренним его восхищение? Правду говоря, этот вопрос повергал его в такое замешательство, что он сам не мог разобраться в своих чувствах. Порой он просто приходил в ярость, но главное, и в этом надо признаться, над всем преобладал страх. Она поработила, терроризировала его. Он боялся, что однажды она откроет остальным всю глубину и широту его невежества, например разоблачит его неспособность определить особенности какой-нибудь картины Сассетты или его неосведомленность по части вин; объявит, будто его чисто книжная культура не позволяет ему приобщиться к среде, в которой она успешно действует благодаря своим бесчисленным заслугам, а из них самая незначительная, как она любила подчеркивать, та, что она ввела в их группу Тересу Рекенес, богатую венесуэлку, давшую ей возможность вести дела в кабинете издательства каждый день с девяти до часу. Билли была самым ярким из известных ему, примеров личности самовластной, опасной, безжалостной; она могла в любой час заставить его, как уже случалось ей из жестокости поступать с другими участниками сборищ, публично высказать свое мнение о вопросах, которые казались ей жизненно важными: почему Моцарт ввел в свои оперы арии явно неуместные к примеру Non piu andrai farfallone amoroso во время ужина Дон-Жуана, перед тем как герой отправляется в ад? Что он думает о неподвижной окаменелости римского периода Себастьяна дель Пьомбо в сравнении со свежестью тонов его работ в Венеции? Что он может сказать о некоторых проектах Брунеллески, где его авторство оспаривается? Или же о загадке Джорджоне, что играла такую важную роль в венецианском рассказе, который она тогда тщательно отделывала и который казался ему неуязвимым, где Порция из «Венецианского купца», в числе многих других воплощений, служила натурой для портрета молодой девушки Джорджоне, висящего теперь в одном из берлинских музеёв? Да, он всегда испытывал страх, как бы из-за недостатка культуры его не отрешили от издательских планов «Ориона», хотя, без всякого сомнения, в те времена ни он, ни Эухения, ни Джанни и никто из членов группы, за исключением, пожалуй, Эмилио или Рауля, не мог бы успешно пройти произвольные испытания, которым подвергала Билли тех, кого хотела лишить своей милости; уход Эмилио, надо заметить, был вызван конфликтом совсем иного рода: колумбиец задел самую чувствительную струну в душе такой сложной личности, как Рауль. Вспоминая все спустя много лет, он чувствовал, что в былом конфликте можно найти объяснение будущего этой пары и стремительного распада каждого из них.
Могло показаться, будто во время ужина напротив дворца Фарнезе они только и делали, что вспоминали молодые годы, прожитые в Риме. Но было не так: воспоминания о тех временах и людях, лица, события, фразы мелькали и тут же сменялись другими, не заслоняя окружающего мира. В этот первый вечер ему гораздо больше хотелось говорить о том, что он видел, что собирался делать в ожидании поездки на Сицилию, еще представлявшейся ему целью их путешествия, и как получше использовать те несколько дней, которые они думали провести в Риме. И только с наступлением ночи, уже вернувшись к Джанни и Эухении, когда они попивали виноградную водку, прибереженную, ро словам хозяев, специально для них, он снял с книжной полки старые, красивые, запыленные тетради, и они с восторгом вспомнили Тересу, эксцентричную венесуэлку, которая неожиданно появилась в этой самой квартире и пригласила их поехать с ней в роскошной «испано-сюизе» довоенных времен, чьи сиденья она обила, следуя своему сомнительному вкусу, шкурами леопарда, поужинать в каком-нибудь шикарном ресторане в окрестностях Рима.
И еще в конце этого первого вечера, когда он перелистывал, с наслаждением вдыхая запах пыли, одну из «Тетрадей», возможно его собственную, Джанни спросил, не очень дружелюбно, правда ли, что он оставил литературу. Хотя он сам не раз употреблял именно это выражение,
— Последнее, что я собирался писать, был роман о колдуньях, настоящих колдуньях, а образ их жертвы, главной героини, был навеян нашей Билли Апуорд, той самой Билли, которая была нам здесь хорошо знакома, но у меня на родине стала другой женщиной — ладно, может быть, просто позволила себе стать одним из скрытых в ней персона жей. План не удалось осуществить; я собирался написать свой роман в готическом стиле, перенесенном в тропики, и был полон воодушевления, видел ясно все обстоятельства, но вдруг увяз и вынужден был отказаться. Правду сказать, и никогда не мог справиться с Билли.
Эухения как будто не очень прислушивалась к его словам. Однако прервала его, спросив, верит ли он, что человек может прожить несколько жизней.
— Как верила Тереса Рекенес? Конечно, нет.
— Я не об этом; ты сказал, что Билли стала другой женщиной, одним из тех персонажей, что скрывались в ней раньше, — настойчиво повторила Эухения. — Как раз ни днях одна приятельница рассказала мне, что была тремя совершенно разными женщинами. У Чехова есть один персонаж, одна женщина…
И разговор пошел по другому руслу. Эухения заговорила о Чехове и о своей подруге, женщине много старше ее, которая была одной, когда жила с родителями, и совершенно другой с каждым из двух своих мужей, потому что обстоятельства, среда, природа — все вокруг нее изменялось. Овдовела, потом начала новую жизнь, а вот с ней, Эухенией, ничего подобного не случалось, несмотря на переезд в другую страну, потому что и в Мексике, и в Италии она общалась с людьми одного типа, и так далее, и так далее… и он уже не мог закончить то, что хотел разъяснить Джанни: он совсем не перестал чувствовать себя писателем, из-за того что с некоторого времени не прибегает больше к интриге, вымышленным персонажам и диалогам, он только сменил жанр, сосредоточил свою работу на формах, которые, всем известно, всегда его интересовали: эссе, критике, литературных исследованиях. Прочитанные им курсы на литературном факультете обогатили этот опыт. Его эссе об испано-американской литературе завоевали ему авторитет, какого не могли завоевать рассказы, в этом легко убедиться по приглашениям читать лекции или вести курс в американских университетах. Да, сказал он, для него это стало заключением, радостным заключением, если можно так выразиться, в мире коллоквиумов, симпозиумов и академических интересов, которое он хотел бы продолжить в Европе. За время каникул он завяжет отношения с итальянскими испаноамериканистами. Продолжить ему не удалось: хозяин поднялся и сказал, что представляет себе, как они устали после долгой дороги, и не лучше ли им отдохнуть. Уже в дверях Эухения обернулась и, смеясь, проговорила:
— Так ты потерпел поражение с романом о Билли? Очень рада! Представляешь себе, какой ужас — говорить с другом, открыть ему душу, а потом найти свои слова произнесенными каким-нибудь персонажем в его рассказе? Я рада, что ты больше не пишешь романов, по крайней мере не скажешь ничего плохого ни о Джанни, ни обо мне, ни о Рауле с Билли. О Тересе Рекенес, — добавила она с полной непоследовательностью, — пожалуйста, говори сколько угодно.
Все это время он не только часто вспоминал Билли, но и, как уже заметил, начал смутно различать тот образ Рауля, что с годами полностью стерся, вытесненный позднейшими тяжкими впечатлениями: Рауля счастливого, незнакомого, совсем непохожего на жившего некогда в Халапе (может быть, в Халапе именно их ежедневное общение и мешало им по-настоящему узнать друг друга?), который писал без передышки, ликуя и наслаждаясь, совершенно несуразную, веселую и нарочито нелепую историю, где действовали супруга мексиканского президента середины XIX века и ее незаконная дочь, свирепая карлица-акробатка, которую члены семьи похитили вскоре после рождения и отдали старому, вечно пьяному индейцу, а тот заставлял ее петь и плясать в пограничных поселках. Еще там фигурировала сестра Первой дамы, жены президента, эпико-романтичная поэтесса, которая оживляла дворцовые приемы чтением гражданственных поэм, прославляющих великие события отечества, а в тиши своего алькова писала непристойнейшие децимы. Интрига состояла в том, что алчные политики разыскивают карлицу в надежде добиться важных услуг от печальной Первой дамы, которой муж простил грехи молодости; потом поимка отталкивающей пары, пьяного индейца и карлицы, в шахтерском поселке в Калифорнии, их триумфальный въезд в Мехико и грандиозный финал, объединивший всех действующих лиц на пышных торжествах в Национальном дворце, где на глазах у скорбящей матери персонажи романа обнаруживают свой подлинный непривлекательный облик: карлица лихо отплясывает неприличные танцы, а сестра-поэтесса, которую допьяна напоил индеец, читает бесстыдные стихи, посвященные ее зятю президенту.
Эта повесть вызвала у Билли взрыв негодования. По ее мнению, Рауль был предназначен для более высоких жанров. Рауль решил повесть не публиковать и наверняка где — нибудь ее потерял. Затем принялся работать над своего рода монографией, которая выглядела, скорее, вереницей впечатлений, очень лиричных и тонких, вызванных зодчеством Палладия. Он вспомнил свои беседы с другом и не мог не поразиться и, быть может, впервые во всей глубине не почувствовать, как безжалостно растратил этот юноша свой талант. Живет ли он еще на свете? Где? В каком окружении? Как передать эти воспоминания Леоноре, которая знала только его ужасный, конец? Можно ли объяснить ей, какую радость дарил он всем, если она слышала только разговоры о том, как он вернулся в Халапу и промотал материнское достояние? Все, что бы он ни рассказал, она могла отнести лишь к тому жалкому существу, в какое позже обратился Рауль. И невозможность поделиться с кем-нибудь своими наблюдениями — те, кто знал Рауля в Риме, не видели его конца, и vice versa [101] — не давала ему покоя до тех пор, пока он снова не вернулся к мысли написать, рассказать всем в строго документальной форме, как и предполагал вначале, об отношениях между двумя этими людьми, их первом разрыве в Риме (при котором он не присутствовал), о том, как она преследовала Рауля, о новой встрече в Халапе, а дальше описать все, что он уже наблюдал сам: сумасбродства англичанки, смерть сына и в конце концов их поездку в Папантлу на состязание поэтов.
101
Наоборот (лат.).
— Мне хотелось написать роман о колдуньях, — начал он снова объяснять в другой раз, вскоре после того, как открыл, что иные уголки Рима, особенно дорогие ему, воспоминание о которых он лелеял и хранил целых двадцать лет, на поверку вовсе ничего ему не говорили и он мог пройти мимо или даже заглянуть внутрь с холодным равнодушием, словно никогда здесь и не был; а вот другие места, особенно скромный ресторанчик неподалеку от Пьяцца — дель-Пополо, вызывали в нем бурное волнение, совершенно необъяснимое, потому что, сколько он ни бился, пытаясь вспомнить какое-нибудь происшествие, на ум приходили одни пустяки: например, случайная встреча с людьми ничуть ему не интересными. Однако всякий раз, когда он проходил мимо этого ресторанчика, он чувствовал, как воля внезапно оставляет его, а сердце захлестывает невыразимая тоска; он мог разрыдаться от гнетущего чувства, будто потерял здесь что-то бесценное и, к несчастью, невозвратимое. Уж не стал ли он другим? Но в чем? Сколько раз ему приходилось твердить себе, что живет он счастливо именно такой, какой он есть; в конце концов он уходил оттуда измученный, подавленный, не в силах овладеть собой, не в силах ничего объяснить Леоноре, потому что и сам ничего не понимал.