Меловой крест
Шрифт:
— Уважаемые товарищи, — произнес он голосом, полным невыразимой скорби, — сегодня мы простились с нашим другом… — тут он запнулся, соображая, как же звали проклятого покойника с, кажется, кладбищенской фамилией, потому что не был знаком с ним даже шапочно, — с нашим безвременно, — умело (сказался навык) вывернулся он и, довольный, потер руки, — ушедшим из жизни другом.
Видно, вступление отняло у него остатки разума, потому что он тут же сбился с похоронного тона и весело поскакал вперед, уже не разбирая спьяну дороги:
— А что, собственно, такого уж необыкновенного произошло? — игриво подмигивая, спросил он начавших внимательно прислушиваться к его словам
Выносили оратора вместе со стулом.
Несмотря на его выкрики: "Я не то хотел сказать!" и "Налей бокал, в нем нет вина!"
Родственникам усопшего было не до чинопочитания… И заместитель министра по холостяцкой части загрохотал по лестнице, пересчитывая ступеньки грузной задницей.
Все это рассказал мне как-то по пьяному делу сам бывший замминистра, ставший впоследствии одним из руководителей Академии. Эта порода людей каким-то образом умудряется оставаться на плаву при любых обстоятельствах. И всегда у них будут и кабинеты с хорошенькими секретаршами, и машины со сменными водителями, и дачи в Барвихе.
Звали его, этого бывшего замминистра, Бовой. То есть, вообще-то звали его Борисом Хрисанфовичем Зубрицким, но приятелям, в коих он числил и нас с Алексом, дозволялось умеренное панибратство.
Происходил Бова из рода кубанских казаков и при случае любил это подчеркивать. Он носил пышные атаманские усы, которыми чрезвычайно гордился и за которыми тщательно ухаживал.
…Я сидел в приемной Бовы уже больше часа. Пятнадцать минут провел в печальном созерцании чахлого фикуса, заканчивающего свои дни в кадке, похожей на бочку из-под квашеной капусты.
Перечитал все иллюстрированные журналы, которые лежали на столике и которые при других обстоятельствах никогда не взял бы в руки. Подумалось — как в парикмахерской…
И пахло в приемной вежеталем и дешевым одеколоном. А что? Заведующий салоном красоты Борис Хрисанфович Зубрицкий. Звучит… Бове все равно было чем руководить — лишь бы руководить.
Наконец, дверь в кабинет приоткрылась, и из нее — бочком, бочком — даже не вышел, а выполз, знаменитый в прошлом художник, участник отечественных и международных выставок, лауреат многих премий, краснознаменный и орденоносный Симеон Шварц.
Видно, шторм был нешуточный, и Сему изрядно потрепало… Передо мной прошел маленький, неопрятный старик с потухшим взором
Шварц страшно похудел и был необыкновенно похож на своего отца, причем в тот знаменательный для старого портного день, когда мы с Семой и группой наших сокурсников предавали земле его бренное тело на маленьком еврейском кладбище в Болошеве. Портной лежал в дешевеньком фанерном гробу и имел вид столь умиротворенный и благостный, что на ум невольно приходили воспоминания о знаменитом чеховском персонаже. Казалось, покойный, проведя долгую подвижническую жизнь, всегда мечтал об этом дне и теперь, достигнув идеала, искренне рад, что удачно и вовремя умер, избавив родных и близких от расходов на его содержание в доме престарелых и инвалидов. Устремив острый, тонкий нос в промозглое весеннее небо, он в полном согласии со своей душой уходил от нас в вечность, успев, правда, на прощание проклясть Сему за то, что тот последние семейные деньги истратил на девиц, пропив их вместе со мной и вышеупомянутыми девицами в одном заведении у мадам.
…Шварц медленно проплыл мимо, как плоское изображение самого себя, приклеенное на кусок картона. Как посмертный транспарант с собственным скорбным портретом, под которым вяло передвигались его хилые кривые ножки. Не хватало только древка. Сема не остановил взгляда на мне, будто я не старинный его товарищ, а фикус в кадке или некий посторонний проситель.
Не жилец, подумал бы каждый, кто плохо знал этого невзрачного гвардейца, любящего себя больше, чем Господь любил Блудного Сына.
В дверях Шварц все же остановился — нельзя же притворяться до бесконечности! — обернулся и резко приблизился ко мне:
— Друг мой, — сказал он, цепко хватая меня за руки, — судьбу не объедешь на кобыле. Я скоро умру… — он уронил голову на грудь, — но умру, — он возвысил голос, потом, сделав паузу, принялся шарить глазами по приемной, вероятно, в надежде расширить аудиторию, и торжествующе продолжил: — но умру с чувством глубокого удовлетворения… — И тут же, по собачьи заглядывая мне в глаза: — Серега, я нуждаюсь в поддержке, пойдем, выпьем! Если ты пришел… — он подозрительно посмотрел на меня, — в надежде получить здесь деньги, не надейся, этот сквалыга не даст ни копейки — у него их просто нет. Я сейчас это выяснил. Вот же жмот! Забыл, сучара, сколько выгреб своими лапами из народных закромов! А сколько он заработал на мне! — он бросил гневный взгляд на побледневшую секретаршу. — Так что идем с тобой, мой юный друг, — сказал он, продолжая держать меня за руки, — наше место в буфете…
— Черт с тобой, Сёма, — сказал я, отдирая Шварца от себя, — подожди в буфете… Черт с тобой… я приду. Попозже…
"…скоро умру…" сказал Шварц. Как же, умер один такой! Скорее все мы вокруг передохнем! Шварц, я глубоко убежден, бессмертен!
В кабинете Бовы было тихо, как в крематории. Тяжелые шторы наглухо задернуты. После залитой солнцем приемной мне показалось, что я вошел в зрительный зал театра после третьего звонка. Пахло пыльными портьерами и дорогим шоколадом.
— Легок на поминках, — угрюмо произнес огромный человек с богатой темной шевелюрой и огромными усами. На его лице лежал могильный отсвет от ветхозаветной настольной лампы с зеленым стеклянным абажуром.
Манера властолюбивого сибарита рокочущим басом произносить банальности очень шла Бове. Он весь состоял из чужих высказываний и затертых сентенций. Он существовал в мире пошлости и полагал, что таким мир задуман свыше, и не ему, Бове, этот мир переделывать… Да и зачем переделывать, если Бове в нем хорошо? Если этот мир можно было приспособить под себя, приладить под свои потребности, слабости и привычки?