Меловой крест
Шрифт:
Сема, видно, почувствовал в моем взгляде угрозу, потому что нервно заерзал и сразу как-то уменьшился в размерах, став похожим на съежившегося морского конька. Я знал, что ему сейчас скажу. Перед тем, как заехать в морду. Я готовил красивую фразу. Я знал, что ему не отвертеться, и уже открыл рот, чтобы сказать, что таким, как Шварц, не место за столом, где сидят приличные люди, что его место рядом с парашей…
— Сереженька! — выкрикнул вдруг Сема и заплакал. Вернее, сделал вид, что заплакал. Глаза его, я видел, были сухи. Шварц плотно прижался ко мне слабым стариковским плечом.
Иеронимус и Седой навострили уши.
— Прости меня
— Пятнадцати?.. — насмешливо перебил Иеронимус. — Смотри, не попорти девчонку…
— Когда его это останавливало… — пробурчал Шляпенжоха.
Шварц скосил на них злобный взгляд, но сдержался:
— Ей нет еще и тридцати… — и все же не вытерпел и завопил: — Что вы понимаете в этом, ублюдки! Только ты, Серж, сможешь меня понять… Один ты у меня друг остался! Серж, она божественна! Она, она…
— Сема! А как же Майя?.. — спрашиваю.
— При чем здесь Майя?! — завизжал Шварц. — Какая может быть Майя, когда я так несчастен! Да и потом, она все прекрасно знает… Святая женщина. Но учти, — Шварц поднял вверх указательный палец, — учти, я Майю никогда не любил. Это все ужасно сложно… — заныл он. — Майя была моей трагической многолетней ошибкой. Ох, как я страдаю!
— Поди, у нашего Шварца синдром позднего Гете… — высказал предположение Иеронимус. — У того тоже… на старости лет от любви крыша поехала. Но там девица была лет восемнадцати… в самом соку! Старый черт сгорал от страсти! Он, чтобы ей, значит, понравиться, вертелся, как сукин кот! Стишки ей в альбом писал, и все такое…
— Пошел ты!.. Моя возлюбленная… она… — Шварц зажмурился, — такая… бесподобная, такая нежная, такая белотелая… вроде нимфы, одним словом!
— Ты ее уже трахал? — деловито осведомился Иеронимус.
— А разве он может без этого?.. — в пространство сказал Шляпенжоха.
Шварц махнул рукой.
— Да… ей еще нет и тридцати, — продолжал он. — И она еще в очень — очень! — приличном состоянии! — сказал он и задумчиво посмотрел в потолок. Казалось, Шварц говорит не о любимой женщине, а об автомобиле или посудомоечной машине. — И потом, она еврейка, — он уставился на Иеронимуса, — а это важно, и заметьте, я не подчеркиваю, а лишь вскользь упоминаю, что я чистокровный еврей. И папа у меня был еврей, и мама… И деды и прадеды со всех сторон всегда были сплошь евреи. Я, так сказать, чистокровный еврейский ариец. А вы мне подсовываете хохлушку Майю… Повторяю, я исключительно чистокровный еврей. Я еврей с сорокалетним стажем! Когда у меня берут кровь на анализ, всегда удивляются. Настолько она голубая! И я всегда мечтал жениться на еврейке. Это ведь так понятно…
— Так ты был уже один раз женат на еврейке! Вспомни Розу, продавщицу из винного на Петровке…
— Какая еще Роза?! — поморщился Сёма. — Какой винный?! Ах, Роза! Да-да, что-то припоминаю… Но как ты мог подумать такое? Я не был женат на Розе! Я с ней только мирно сожительствовал. А это не считается… И она была не еврейка.
— А кто же она была?! Китаянка? Шведка? Эскимоска?
— Нет… Розочка, — Шварц облизнулся, — Розочка была татка. А это совсем другое дело… Одна беда, — опять заныл он, — моя возлюбленная… она очень высокого роста… — Шварц с ненавистью посмотрел на двухметрового Иеронимуса. — Когда мы в постели, это очень мешает… Сережа! — вскричал он. — Сережа, ты должен мне помочь!..
Я вытаращил глаза.
— Как ты себе это представляешь?
— Ты
— Что предпринять?! Не могу же я залезть к ней в постель вместо тебя…
— К ней в постель?!.. — теперь Шварц вытаращил глаза. — Я жду от тебя совсем другого!
— Ты хочешь, чтобы я укоротил ее?!
— Как это?.. — не понял Шварц.
— Экий ты, право, Симеон, бестолковый, — встрял в разговор неуемный Шляпенжоха, — я тебе сейчас все растолкую. Сережа предлагает ей что-нибудь отрезать… Какую-нибудь часть тела…
— Что отрезать?! Кому отрезать?! Вы что, совсем с ума посходили от своего портвейна? С вами стало совершенно невозможно разговаривать! Вы что, не видите, как я страдаю? Я так несчастен! Ах, как я несчастен!.. А тут вы со своими дурацкими шутками…
Шварц своим тонко продуманным, выверенным нытьем отвлек меня от намерения отшлифовать ему хобот.
Короче, мой воинственный настрой куда-то подевался. Да и Шварц производил настолько жалкое впечатление, что не стоило и тратиться на упразднение этого потерявшего всяческое влияние маляра. Он был не опасен. И, более того, не интересен. А это, согласитесь, убийственный довод в пользу того, что с Семой бесповоротно покончено. И, что забавно, без моего непосредственного участия. Сглазить Сёму? Зачем? Разве что для разминки, чтобы потренироваться?.. И потом заняться другими фигурантами? Для начала Бовой…
Вообще-то не мешало было сглазить еще кое-кого… Распорядиться человеческой судьбой, позаимствовав на время эту трудоемкую обязанность у Создателя. Или — у Сатаны?.. Одного человечка — туда, другого — сюда… Ах, как это заманчиво!
А кого — туда, и кого — сюда? Задача… Презанятное это дело — по своему разумению тасовать судьбы, как колоду игральных карт…
— Послушай, Сема…
— Я весь внимание! Тебя, Сереженька, я готов слушать всегда! Слушайте все! Когда говорит Бахметьев, пушки молчат!
— Что это тебе напророчествовал Бова?
— Это не телефонный разговор… — замялся Шварц.
— Тогда напиши на салфетке…
— Ну его, к черту, этого Бову!..
— Но все же, что он тебе сказал?
Шварц пожевал губами, но промолчал.
— А что Бова мог ему сказать? — подал голос Иеронимус. — Прошла мода на Сему — вот что он ему сказал. Скончался художник Симеон Шварц. Теперь у Семы три пути. Один — это прикончить Бову, заколов его вилкой. Но Бову так легко не проткнуть, у него сала под рубашкой, что у твоего борова. Или закосить под Пикассо и стать пикассистом. Сема, хочешь быть пикассистом? А что? Открыть, так сказать, новую страницу своего многогранного творчества. У всех приличных художников были периоды. Не к ночи еще раз будь помянут, тот же Пикассо — еще в юности решил, как вы, наверно, знаете, всю предстоящую ему жизнь, — а прожил он, собака, дай Бог каждому! — условно разбить на периоды, обозначив каждый для удобства каким-либо из цветов радуги. Так у него сначала появился розовый — это когда он девушек молоденьких совращал, потом — красный, когда он перекинулся на пожилых теток, а потом и голубой — когда он обрел под старость нечеловеческую силу и дорвался наконец-то до мужиков. Если у тебя, Сема, раньше был всё больше красно-коричневый период, когда ты последовательно малевал передовиков производства, ударников коммунистического труда, деятелей партии и правительства, потом новых русских со слишком красивыми фамилиями, то следующим может стать какой-нибудь грязно-серый или черный. Кстати, чем плох черный? Будешь считаться последователем великого Малевича…