Memoria
Шрифт:
Саньхо вытирает круглое желтое лицо и весело кричит:
— Последнюю везем! Скоро обед!
Улыбаюсь ей и прохожу в конец зоны. Там летом цветоводческая бригада таскала лейки, поливала посаженные в песок цветы. Выросли все-таки и в песке. Теперь сникли, мочалками болтается мокрая ботва ромашек. Все мокро. В просвете между серыми тучами видно — к югу уходит косяк гусей. Ниже — полчища ворон, проходят с криком строевое учение, готовятся к боям с сороками. Сороки вылетели из лесов к человечьему жилью, им все равно: лагерь или деревня. Осенью они подлетают к жилью, вьются черно-белыми боками.
Сквозь изморозь кто-то мечется по длинной дороге вдоль зоны. Вышагивает из конца в конец, как в камере, мерит дорогу.
— Что, цапелька, нашагалась?
— Не могу успокоиться: как зверь в клетке… Годы идут, неужто так и не будет жизни? — крикнула она. — Я еще ничего не видела, ничего не сделала, так и не увижу, не сделаю! За что, за что я здесь? Не жалко бы мучиться в борьбе за идею, а так… Кому нужны, кому на пользу страдания? Чему служит наше заключение?
Она сердито отбрасывала ногой ветки и камешки.
Помолчали.
— Неужели ничего больше не будет в жизни? Старухой здесь стану. Я хочу видеть жизнь, учиться! А чему мне здесь учиться? Чтобы мерить зону, качать воду и спать в вонючем бараке? И так каждый день, каждый день!
— Послушайте, Галя…
— Не хочу слушать! Вы жили, у вас есть воспоминания, есть дети, к которым вернетесь, а у меня?.. — Она отвернулась, губы дрожат.
— Я хочу рассказать вам, Галя, одну историю, — медленно проговорила я. — Было это в тысяча девятьсот тридцать седьмом году, тогда на многие институты Академии наук просто замки повесили, потому что все сотрудники были арестованы. Институт истории — замок, Институт философии — тоже. Добрались и до астрономов. Директор их, Нумеров, ездил в Америку и, оказалось, что-то не так сказал. За него забрали всех сотрудников. Расскажу вам про одного молодого астронома [14] . Было ему лет двадцать семь, но о нем уж знали: настоящий ученый будет… Получил десятку тюремного заключения. Попал в одну из самых страшных тюрем — Саратовскую. Одиночку. Без света. Сидит год. Чтобы не потерять себя, вычисляет спектр какой-то звезды. Сначала просто спичкой на стене писал, ведь все привыкли думать записывая. Потом научился в уме держать цифры. Для чего вычислял? Надежды, что выйдет, у него не было, вычислял просто, чтобы мозги не высохли. Чтобы винтики не заржавели. В форме держать себя хотел.
14
Николай Александрович Козырев. (Примечание Г. Ю. Г.-Т.)
Через год с чем-то тюрзаков направили по лагерям. Дорого оказалось содержать без работы. Отправили в этап. Поездом, в столыпинском вагоне до Красноярской тюрьмы, там — на баржу и вниз по Енисею до Норильска. Тяжелый был этап. Сама понимаешь, плыли долго — теснота, грязь, голод. В Норильске — на общие работы.
Еще год прошел. «Собирайся с вещами!» Опять на пароход, и повезли в низовье, на побережье Ледовитого океана. Там геологи-зеки вели геологические изыскания, его поставили геодезистом — съемку знал, конечно. После темной камеры и общих работ под конвоем — рай. Живут в палатке, даже без конвоя: кругом пустая тундра на тысячу километров — все равно не убежишь. Поверка — по радио. Простор дает иллюзию свободы. Трудная работа, но жизнь — осмысленная жизнь! И бумага есть — пиши.
Настала осень. Улетели птицы, задули ветры, пошли заморозки, но в палатках есть печки, собирают плавник, топят. Записал он все, что вычислил в тюрьме, проверил, привел в порядок.
Пароход за ними не пришел. По радио сообщили: оставляют на зимовку, продукты сбросят самолетом, собирайте плавник на топливо.
Окопали палатки снегом. Зимуют. Полярная ночь уже кончалась, солнце начало вылезать, когда по радио сообщили, что на него пришло требование — вызывают в Москву на пересмотр дела. Самолет посылать не стали, посадки нет. Разрешили идти на лыжах до населенного пункта, там заберет самолет. До населенного пункта пятьсот километров…
— Ну, — нетерпеливо спросила Галя, — что же он, пошел?
Все мы почему-то верим, что пересмотр восстановит справедливость.
— Пошел, конечно. До навигации еще полгода. Взял за спину мешочек сухарей, сала, за пояс — топор, за пазуху спички и свою работу, встал на лыжи и пошел. Идет без дороги, по звездам.
Звезды там огромные. Снег лилово блестит под ними. А луна маленькая, в середине неба, в радужном круге. Представляешь? Спать позволял себе два часа, иначе замерзнешь. Вскочит со сна, идет часов шесть. Все равно ночь, солнце только часа на два показывается. Найдет топливишко, растопит снег, попьет кипятку, размочит сухари. И опять идет. Иногда казалось ему — не дойдет. Но пощупает на груди рукопись — надо донести! Не просто идет — рукопись несет. И — дошел! Явился в поселок. Посадили под замок до прилета самолета. С первым же самолетом увезли в Москву, на Лубянку. Как полагается на Лубянке — полгода ждал, пока разбирали дело. Думал уж: зря и шел.
Вдруг ночью: «С вещами!»
Вызвали из камеры. «Распишитесь, получите документы. На свободу». И рукописи отдали!
Вышел в ночную Москву в валенках и рваной телогрейке, держа рукопись под мышкой. Куда идти? Утром пошел в Президиум Академии наук. Президентом тогда был Сергей Иванович Вавилов. Многим ему обязана русская наука, и когда-нибудь зачтется ему в истории науки великое спасибо, что он спасал научные силы как мог. Помнил погибшего брата. Когда-нибудь в истории науки скажут о нем доброе слово.
Принять этого парня лично он, конечно, не мог, но распорядился: из президентского фонда одеть, обуть и отправить в санаторий. А потом на работу в Симеизскую обсерваторию.
Там в Крыму я с ним и встретилась, перед вторым арестом. А работа, писанная в тюремной камере спичкой на стене, — стала докторской диссертацией. Видите, как иногда поворачивается судьба!
— А где он сейчас? — спросила Галя. — На свободе?
— Не знаю. Может, попал во второй тур, а может — уцелел. Но он успел сделать многое… И как великолепно умел он радоваться жизни! Мы с ним вместе плавали в Черном море. Я перед арестом гостила у своих друзей-астрономов в Симеизе… Вот этот-то месяц — глоток полной и радостной жизни — помогает не потерять перспективу…
— У меня не было такого глотка, — мрачно сказала Галя. — У него было, чем развернуться, а у меня нечем. Не у каждого хватит сил.
— Мы не знаем своих сил, Галя. Сегодня надо делать то, что можно сегодня, а что дальше — увидим потом.
— Но у меня нет даже начала, — вздохнула Галя.
— Начало — это желание помочь себе и другим. Посмотрите на Саньхо, ей много тяжелее нашего. А она — не унывает. Молодец!
— Ей помочь надо, это правда, — сказала Галя.
О верах
Основная масса женщин в лагерях несла свою судьбу и страдание, как стихийное бедствие, не пытаясь разобраться в причинах.
Так нес свою судьбу и Иван Денисович у Солженицына.
Но тем, кто находил для себя какое-то объяснение происходящего и верил в него, было легче.
В современной литературе все больше стремятся показать тип партийца, стойко сохраняющего веру в партию и партийную справедливость. Пожалуй, это не только тактический прием, для печати. Вот и в стихах Елены Владимировой о Колыме, безусловно искренних и не рассчитанных на печать, описано, как умирал коммунист, продолжая верить в партию и ее справедливость. Может, такие чаще были в мужских лагерях — мужчины вообще труднее отказывались от своего прошлого и перестраивались на новую деятельность: она подавляла их.