Мемуары. Избранные главы. Книга 2
Шрифт:
В этом последнем уединении он допускал к себе только племянников и кузенов, но и то как можно реже и очень ненадолго. Он думал лишь о том, как извлечь наибольшую пользу из своего ужасного состояния, все время посвящал благочестивым беседам со своим духовником и несколькими тамошними монахами, душеспасительному чтению, одним словом, всему тому, что наилучшим образом могло приуготовить его к смерти. Когда мы виделись с ним, он не выглядел ни неряшливым, ни удрученным, ни страдающим; был он учтив, спокоен, довольно вяло и безразлично поддерживал беседу о событиях, происходящих в свете, и то только для того, чтобы о чем-то говорить; вместе с тем очень неохотно, почти односложно отвечал на вопросы о своем настроении и состоянии, и такое ровное, мужественное и смиренное душевное расположение сохранялось у него все четыре месяца до самой кончины; однако за десять или двенадцать дней до смерти он уже не хотел видеть ни кузенов, ни племянников, да и жену старался отослать как можно быстрей. Перед смертью он соборовался, выслушал все назидания и до последней минуты сохранял ясность ума.
Умер он ночью, а перед этим утром послал за Бироном и сообщил ему, что сделал для него все, что хотела г-жа де Лозен, отписав ему по завещанию все свое состояние, за исключением достаточно небольшой суммы, завещанной Кастельморо-ну, сыну своей второй сестры, и вознаграждения слугам; всему, что он делал для Бирона, когда тот женился, и что сделал перед смертью, Бирон целиком обязан г-же де Лозен и потому всегда должен помнить о благодарности ей; властью дяди и завещателя он запретил Бирону причинять ей огорчения, беспокойство, чинить препятствия и затевать против нее какие бы то ни было процессы, после чего твердым голосом простился и отпустил племянника; все это рассказал мне на следующий день сам Бирон и в тех самых выражениях, которые я тут привожу. Совершенно разумно Лозен запретил пышные похороны и был погребен у Малых августинцев. От короля он не имел ничего, кроме той старинной роты алебардщиков, которая спустя два дня была упразднена. За месяц до
30. 1723. Скоропостижная смерть герцога Орлеанского
Дрожь ужаса проняла меня до мозга костей от мысли, что Господь в гневе внял молитвам герцога Орлеанского. Известно, что герцог боялся медленной смерти, заранее объявляющей о себе, но оказывающейся драгоценнейшим даром для того, кто умеет им воспользоваться; он предпочитал умереть внезапно. Увы, смерть, постигшая его, была даже более скорой, чем смерть блаженной памяти Месье, который куда дольше боролся с нею. 2 декабря, встав из-за стола, я поехал из Медона в Версаль к герцогу Орлеанскому и три четверти часа пробыл наедине с ним в кабинете, где застал его одного. Мы прохаживались по кабинету, говоря о делах, которые он должен был в тот день докладывать королю. Никаких перемен в его состоянии я не заметил; с некоторых пор он растолстел и огрузнел, но сохранял обычную ясность ума и остроту суждений. После разговора я сразу же возвратился в Медон и, приехав, некоторое время беседовал с г-жой де Сен-Симон. По причине времени года у нас бывало мало гостей; я оставил г-жу де Сен-Симон у. нее в кабинете, а сам перешел к себе. Не прошло и часу, как я услышал крики и внезапный переполох; я вышел и вижу: перепуганная г-жа де Сен-Симон ведет ко мне конюха маркиза де Рюффека, присланного ко мне из Версаля с вестью, что у герцога Орлеанского случился апоплексический удар. Я был крайне расстроен, но ничуть не удивлен, поскольку, как явствует из вышеизложенного, давно ждал этого. Не находя себе места от нетерпения, я дождался кареты, которая подъехала не сразу, поскольку конюшни были довольно далеко от нового дворца, вскочил в нее и велел гнать. В воротах парка меня останавливает второй посланец маркиза де Рюффека, сообщающий мне, что все кончено. Наверное, с полчаса я просидел в стоявшей карете, погруженный в скорбь и раздумья. Наконец принял решение ехать в Версаль и, прибыв туда, прямиком пошел в свои апартаменты, где и заперся. Нанжи, который хотел стать первым конюшим и историю с которым я расскажу позже, пришел после меня к герцогу Орлеанскому, но тот скоро спровадил его, и Нанжи сменила г-жа де Фалари, весьма красивая авантюристка, вышедшая замуж за такого же авантюриста, брата герцогини де Бетюн. Она была одной из любовниц несчастного герцога. У него уже был подготовлен мешок с делами, чтобы идти с ними к королю, и он около часа болтал с нею, ожидая времени приема у короля. Они сидели в креслах, стоящих рядышком, и вдруг он повалился прямо на нее, не подавая более ни малейших признаков жизни и не приходя в сознание. Фалари, естественно, страшно перепугавшись, стала изо всех сил звать на помощь, крича все громче и громче. Видя, что ответа нет, она, как могла, оперла тело несчастного герцога на соприкасающиеся подлокотники кресел, побежала в большой кабинет, в спальню, в передние, но, не найдя ни души, выбежала во двор и на нижнюю галерею. То был час, когда герцог Орлеанский занимался делами с королем, и его люди знали, что в это время к нему никто не приходит и он их тоже не потребует, так как он шел к королю наверх по малой лестнице, которая вела из его подвала, служившего гардеробной, в заднюю приемную короля, где его и дожидался слуга, несший мешок с бумагами; возвращался же он обычно по главной лестнице и через кордегардию. В конце концов Фалари привела людей, но среди них не было никого, кто мог бы оказать помощь, и она послала за нею первого, кто подвернулся под руку. Случай, а верней сказать, провидение распорядилось так, что роковое это событие произошло тогда, когда все либо занимались своими делами, либо делали визиты, так что прошло добрых полчаса, прежде чем явились врач и хирург; не меньше времени было потрачено, чтобы собрать слуг герцога Орлеанского. Врачи, стоило им только взглянуть на него, пришли к выводу, что надежды нет. Его тут же положили на пол, пустили кровь, но, что бы ни делали, он не подавал ни малейших признаков жизни. Чуть только разнеслась первая весть о случившемся, как сразу сбежался самый разный народ: большой и малый кабинет были битком набиты. Меньше чем через два часа все было кончено, и вскоре в кабинетах стало столь же пусто, сколь недавно было людно. Чуть только пришла помощь, Фалари тут же сбежала и во весь опор поскакала, в Париж.
Лаврийер был одним из первых, кого оповестили об апоплексическом ударе. Он тут же помчался сообщить об этом королю и епискому Фре-жюсскому, а затем, как истый царедворец, умеющий воспользоваться любым критическим моментом, понесся к его светлости герцогу, понимая, что тот вполне может стать первым министром, на что и настроил его своим сообщением, а затем спешно вернулся к себе и на всякий случай написал для него патент на должность первого министра, взяв за образец патент герцога Орлеанского. Получив известие о смерти герцога, едва она произошла, Лаврийер послал оповестить о ней его светлость герцога, а затем отправился к королю, у которого собрались самые высокопоставленные придворные, чуть только они узнали, что жизнь герцога Орлеанского находится под неминуемой угрозой. Епископ Фрежюсский при первом сообщении об апоплексическом ударе договорился с королем о назначении его светлости герцога, которого он, вне всяких сомнений, заранее подготовил к этому, основываясь на состоянии здоровья герцога Орлеанского, каковое не было для него тайной, особенно после того, что я рассказал ему о нем; когда его светлость герцог, узнав о смерти герцога Орлеанского, прибыл к королю, к тому как раз впустили немногих самых высокопоставленных придворных, собравшихся у дверей королевского кабинета; он обратил внимание, что король был опечален, а глаза у него были покрасневшие и в них стояли слезы. Едва он вошел в кабинет и двери закрылись, епископ Фрежюсский громко обратился к королю, сказав, что после столь огромной потери, какой является смерть герцога Орлеанского, хвалу которому он воздал всего в двух словах, его величество не может сделать ничего лучше, как просить присутствующего здесь его светлость герцога согласиться взять на себя бремя всех государственных забот и принять после герцога Орлеанского пост первого министра. Король, не говоря ни слова, взглянул на епископа Фрежюсского и кивком выразил согласие, а его светлость герцог тотчас же поблагодарил его. Лаврийер, радуясь, что его хитрые маневры так скоро дали результат, держал в кармане присягу первого министра, скопированную с присяги герцога Орлеанского, и во всеуслышание предложил епископу Фрежюсскому, чтобы герцог прямо сейчас и присягнул. Тот заметил королю, что это вполне уместно, и герцог принес присягу. Спустя некоторое время он вышел, и все, кто был в кабинете, последовали за ним; множество народу, собравшегося в соседних комнатах, увеличило его свиту, и через минуту все только и говорили, что о герцоге.
Герцог Шартрский, в ту пору еще начинающий распутник, находился у одной девицы из оперы, которая была у него на содержании. Туда и послали курьера с вестью об апоплексическом ударе, а по дороге он встретил второго, посланного к нему с сообщением о смерти отца. Карету его встречали отнюдь не толпы, а только герцоги де Ноайль и де Гиш, которые сразу же предложили ему всяческую помощь и вообще все зависящее от них. Он же воспринял их как назойливых просителей, поспешил отделаться и торопливо поднялся к своей матушке, которой рассказал, что встретил двоих, решивших заманить его в ловушку, но не поддался на их хитрости и ловко сумел их сплавить. Сие блестящее проявление ума, здравого смысла и политичности предвещало все то, чем он впоследствии отличался. С трудом удалось ему растолковать, какую он совершил огромную глупость, но тем не менее он и в дальнейшем продолжал их делать.
Я же, проведя ужасную ночь, пошел к одеванию короля, но не затем, чтобы показаться там, а чтобы иметь возможность наверняка и без труда сказать несколько слов его светлости герцогу, с которым я был в постоянных отношениях после «королевского заседания» парламента [212] в Тюильри, хотя и крайне досадовал на него за то, что он дал уломать себя и согласился на восстановление в правах бастардов. При одевании он всегда стоял в нише среднего окна, напротив которого одевался король, а поскольку он был высок ростом, его легко было увидеть за плотной стеной придворных, окружавших одевающегося короля. В тот день стена эта была просто чудовищна. Я сделал герцогу знак, чтобы он подошел поговорить со мной, и через секунду, пробравшись через толпу, он был около меня. Я отвел его к другому окну, к тому, что ближе к кабинету, и сказал, что не буду скрывать, как безмерно и смертельно я удручен, но в то же время надеюсь, что он ни в малой степени не сомневается, что если бы выбор первого министра был поручен мне, то он был бы таким же, какой сделал король; в ответ он рассыпался в любезностях. Затем я сообщил, что в мешке, который герцог Орлеанский должен был взять к королю, когда с ним, увы, случился этот смертельный удар, лежит одно дело, о котором мне необходимо дать ему пояснения, поскольку теперь он является преемником герцога Орлеанского; еще я сказал, что мне невыносимо общество и что я прошу его прислать ко мне и передать, когда у него выпадет свободная минута, чтобы я пришел к нему, только пусть меня впустят через ту дверцу его кабинета, которая выходит на галерею, чтобы мне не сталкиваться с людьми, заполняющими его покои. Он крайне любезно пообещал мне сделать это сегодня же и извинился, что из-за хлопот, связанных с тем, что он всего первый день занимает свою новую должность, он не может мне назвать точное время приема, удобное для меня. Я хорошо знал и этот кабинет, и эту дверцу, так как прежде, после свадьбы герцогини Беррийской, эти покои принадлежали ей; находились они в новом крыле на верхней галерее, а неподалеку, напротив лестницы, были мои покои.
212
Заседания 1718 г., на котором были зарегистрированы акты о лишении побочных сыновей Людовика XIV- герцога Мэнского и графа Тулузского — привилегий принцев крови, оговоренных в завещании короля. Герцог де Бурбон-Конде был назначен воспитателем Людовика XV вместо герцога Мэнского.
Оттуда я пошел к герцогине Сфорца, с которой мы были в дружбе и которая всегда поддерживала со мной отношения, хоть я давно и не встречался с герцогиней Орлеанской, что прежде уже здесь отмечал. Я сказал г-же Сфорца, что в постигшем нас несчастье я считаю себя обязанным из уважения и привязанности к покойному герцогу Орлеанскому пойти выразить свою скорбь всем, кто был близок к нему, его главным служителям и даже его побочным детям, хоть их и не знаю, и мне представляется крайне неприличным сделать исключение для герцогини Орлеанской; я сказал также г-же Сфорца, что ей известны наши отношения с герцогиней и что менять их у меня нет никакой охоты, но в нынешних горестных обстоятельствах я почитаю долгом пойти к вдове герцога Орлеанского и выразить ей свое почтение; мне, впрочем, совершенно безразлично, повидаюсь я с нею или нет, мне достаточно того, что я исполню свой долг; посему я прошу ее узнать у герцогини Орлеанской, согласна ли она меня принять, а если да, то принять подобающим образом, хотя мне все равно, согласится она или нет, поскольку, каков бы ни был ответ, я все равно буду удовлетворен своим поведением. Она меня заверила, что герцогиня Орлеанская будет рада видеть и принять меня самым достойным образом, а сама она немедленно отправляется исполнять мое поручение. Поскольку г-жа Сфорца жила совсем рядом с герцогиней Орлеанской, я подождал у нее, пока она вернулась. Она сообщила, что герцогиня Орлеанская будет счастлива меня видеть и принять так, что я останусь доволен. Я тут же отправился к ней. Застал я ее в постели в немногочисленном обществе приближенных дам, первых служителей и герцога Шартрского при соблюдении всех приличий, какие могли заменить скорбь. Едва я приблизился к ней, она заговорила о постигшем нас общем горе; не было произнесено ни слова о том, что произошло между нами: я поставил такое условие. Герцог Шартрский удалился к себе, я же, сколько мог, поддерживал спотыкающийся разговор. Затем я пошел к герцогу Шартрскому, жившему в апартаментах, которые занимал его отец, прежде чем стал регентом. Мне сказали, что он заперся у себя. В то утро я еще трижды приходил к нему. В третий раз его камердинер, устыдившись, пошел доложить обо мне, хоть я и был против. Герцог Шартрский встал в дверях своего кабинета, где он пребывал с каким-то неведомым мне простолюдином; с людьми этого сорта он чувствовал себя лучше всего. Моим глазам предстал растерянный, настороженный человек, в нем не чувствовалось скорби, а только крайнее замешательство. Громким и звучным голосом, ясно и красноречиво я выразил ему соболезнования. Он, видимо, принял меня за какого-нибудь проходимца, какими счел и герцогов де Ноайля и де Гиша, и не удостоил меня ни словом в ответ. Я подождал несколько секунд, но, видя, что из этого истукана ничего не выжмешь, поклонился и удалился, а он даже шага не сделал, чтобы проводить меня, хотя должен был проводить до двери, и ринулся к себе в кабинет. Удаляясь, я окинул взглядом находившееся там общество, и, должен признаться, мне показалось, что все были крайне изумлены. После чего, изрядно утомленный беготней по дворцу, я направился к себе.
Когда я вышел из-за стола, явился лакей герцога, сказавший, что меня ждут, и провел меня через малую дверцу прямо в кабинет. Герцог встретил меня на пороге, закрыл дверь, усадил в кресло, а сам сел рядом. Он мне рассказал, что по выходе с королевского одевания был у герцога Шартрского, которому выразил соболезнования и предложил все зависящее от него, дабы заслужить его дружбу и доказать неподдельную привязанность к памяти герцога Орлеанского; герцог Шартрский в ответ на это молчал как рыба, и тогда он обратился к нему с еще более горячими заверениями быть во всем полезным ему, на что герцог Шартрский сухо и односложно буркнул что-то вроде благодарности, причем вид у него был такой, словно ему не терпится выпроводить назойливого пришельца, отчего герцог решил удалиться. В ответ я поведал, с каким я столкнулся приемом этим утром у герцога Шартрского, и мы посетовали друг другу на его поведение. Герцог был крайне учтив и любезен со мной и просил меня почаще навещать его. Я же ответил, что мне при его обремененности заботами и посетителями будет неловко докучать ему и отнимать время у людей, которые будут иметь к нему дела, посему я ограничусь тем, что буду появляться у него, когда мне будет что ему сказать, а поскольку я непривычен ждать в передних, то прошу его дать своим людям распоряжение, чтобы они сразу докладывали о моем приходе, и принимать меня в кабинете, как только появится возможность; я же постараюсь не злоупотреблять и недолго задерживаться. После чего последовали заверения в дружбе, учтивости, приглашения и т. п. Продолжалось все это около трех четвертей часа, а затем я поехал в Медон.
На следующий день г-жа де Сен-Симон поехала в Версаль выразить королю соболезнования в связи с постигшей его утратой и повидать герцогиню Орлеанскую и ее сына. Епископ Фрежюсский пришел к г-же де Сен-Симон, чуть только узнал, что она в Версале, где она даже не оставалась ночевать. Из всех комплиментов, которые он наговорил обо мне и для моего сведения, она поняла, что для него предпочтительнее было бы, если бы я пребывал в Париже, а не в Версале. Ла-врийер, тоже пришедший повидать ее и боявшийся меня еще больше, чем епископ Фрежюсский, был более откровенен, поскольку был глупее и не так красноречив; он крайне возмутил г-жу де Сен-Симон своей неблагодарностью после всего, что я для него сделал. Сей мелкий прихвостень надеялся, что, поспешив предупредить герцога и прислужившись к нему, уловил его в свои сети и изрядно продвинулся к получению герцогского титула. Когда во времена герцога Орлеанского он заговаривал со мной на этот счет, мои ответы не располагали его ко мне. Теперь же он хотел пустить пыль в глаза его светлости герцогу и обмануть его лживыми примерами, но боялся, что я разоблачу его. Мне не требовалось слишком много, чтобы утвердиться в решении, принятом уже давно в связи с угрожающим состоянием здоровья герцога Орлеанского. Я переселился в Париж, твердо постановив являться на глаза новым хозяевам королевства лишь в редких случаях крайней необходимости либо когда этого настоятельно требуют приличия, да и то ненадолго, храня достоинство своего происхождения и положения. К счастью для меня, я всегда, во все времена, допускал возможность полного изменения своего положения, а к тому же, сказать по правде, утрата герцога Бургундского и все виденное мной в правительстве сделали меня равнодушным к любым потерям того же свойства. Я стал свидетелем кончины этого дорогого мне принца в том же возрасте, в каком мой отец утратил Людовика XIII: отец в тридцать шесть лет потерял короля, которому был сорок один год, я же в тридцать семь лет лишился принца, которому не было еще и тридцати, принца, готового взойти на престол и вернуть миру справедливость, порядок, истину; затем я лишился правителя королевства, который мог бы прожить целый век, — ведь мы были с ним почти ровесники, он всего на полгода был старше меня. События эти подготовили меня к тому, что мне суждено пережить себя, и я постарался этим воспользоваться.
Монсеньер умер сорока девяти лет с половиной, герцог же Орлеанский прожил на два месяца меньше. Я вспомнил, что они прожили почти один и тот же срок по причине отношения их друг другу до самой смерти Монсеньера. Вот он, сей мир, и вся его тщета!
Смерть герцога Орлеанского вызвала много толков в стране и за ее границами, однако иностранные державы отнеслись к нему несравненно справедливей и сожалели о нем куда больше, чем французы. Хотя иностранцы знали его слабости, а англичане беззастенчиво пользовались ими, тем не менее по опыту общения с ним они ничуть не подвергали сомнению разносторонность и остроту его ума, величие духа и целей, необыкновенную проницательность, мудрость и искусность его политики, обширность применяемых им методов и средств, умение искусно лавировать при любых изменениях обстоятельств и условий, точность оценки всех деталей положения и умелое их использование, его превосходство над своими посланниками и над теми, кого присылали к нему иностранные державы, отменное искусство распутывать дела и менять их ход, непринужденную легкость, с какой он мгновенно решал, когда хотел, любой вопрос. Столько великих и редкостных качеств правителя государства вынуждали опасаться и обхаживать его, а свойственное ему во всем изящество, позволявшее даже отказ сделать приятным, еще сильнее притягивало к нему. А еще более они почитали его за великую, прирожденную доблесть. Недолгий период, когда ничтожный Дюбуа околдовал и как бы затмил собой герцога, лишь поднял его в их глазах благодаря сравнению действий, которые совершал он самостоятельно, и действий, которые лишь исходили от его имени, но совершались этим его министром. Когда же сей министр умер и герцог вновь взял бразды правления и повел государство с тем же талантом, каким они восхищались, они увидели, что слабохарактерность, бывшая величайшим его недостатком, во внешних делах ощущается куда меньше, чем во внутренних.