Мемуары
Шрифт:
То был очень интересный момент в государственной жизни России, и все с трепетом ожидали его разрешения. Сколько людей строили на этом надежды расширить свои владения и увеличить число рабов или душ, как говорится в России. Поэтому раболепство и низкое угодничество развернулись с новой силой не только в салонах самого фаворита, но и вокруг его секретарей, которые, подобно Жиль-Блазу, как я уже говорил об этом выше, подражали графу, как обезьяны, даже в его смехотворных приемах при утреннем туалете, чтобы показать свою спесь перед презренной толпой, набивавшейся в их передние. Среди спекулянтов, искавших, как грабители на поле битвы, обогащения за счет побежденных, нашлись, к несчастью, наряду с русскими, и некоторые поляки, недостойные носимого ими имени. Во имя прежних заслуг, во имя своей измены отечеству, выбирали они жертвы между теми,
Наши родители, осаждаемые кредиторами и озабоченные своей будущностью, еще более беспокоились о нашей судьбе, потому что в то самое время, когда мы сообщали им о благосклонном приеме, встреченном нами в Петербурге, мать получила анонимное письмо, на прекрасном французском языке, в котором ее уведомляли, с утрированным преувеличением, о впечатлении, произведенном нами в обществе, и о благосклонном приеме при дворе. Затем в письме было сказано, что наша мать будет особенно счастлива узнать, что мы, вопреки всем любезностям и ласкам, остались в глубине души твердыми в любви к родине и в ненависти к Екатерине и т. д. Там говорилось, что об этом сообщается нашей матери, так как она так сильно желала укрепить нас в нашем образе мыслей и проч. Можно себе представить, как испугалась наша мать, получив такое письмо, — ведь было общеизвестно, что все письма на почте вскрывались. Было очевидно, что письмо писалось с намерением возбудить подозрения Екатерины и разрушить наш план возвращения наших имений. Припомним, что во время нашего пребывания в Гродно, князь Репнин показывал нам оригинал одной приписки императрицы по поводу будто бы данной мною матери клятвы в ненависти к России и к императрице. Эта сказка, должно быть, также была сфабрикована одним из наших соотечественников, как будто бы нужно было прибегать к такой торжественной клятве, чтобы внушить нам вечную ненависть к столь злым врагам.
Нам не оставалось ничего другого, чтобы добиться возвращения имений наших родителей, как скрепя сердце решиться поступить на службу. Это было условие sine qua nоn (Непременное условие (лат.)), дополнявшее нашу жертву, неизбежное следствие нашего приезда в Петербург. В один из наших вечерних визитов в Царское Село, граф Зубов уже тогда объявил нам, что у императрицы было намерение назначить нас офицерами в ее гвардию и что стать членом такой доблестной армии, перед которой ничто не может устоять и которая могла бы беспрепятственно пройти весь свет, было наибольшим счастьем, какое только могло выпасть на нашу долю. Действительно, такое мнение было господствующим среди офицеров русской армии, и они не могли от него отказаться. Хотя мы и были приготовлены к этому удару, все же наше сердце сжалось, когда мы официально получили это предложение. Отступать не было возможности. К тому же, раз мы уже решили отдать себя в руки русских, не все ли равно нам было, в какую форму выльется приносимая нами жертва. Гражданская ли служба, или военная, в том или другом чине, — все это нам было безразлично. Мы считали недостойным себя входить в какие-либо переговоры, показывать малейшую заботу о получении более высокого положения. И самое высокое положение, и самое низкое были нам в одинаковой степени нестерпимы. Даже говорить об этом значило бы придавать этому какое-нибудь значение, тогда как мы не придавали никакого.
Итак, с опущенной головой, как настоящие жертвы, приготовились мы принять всякое предложение, не справляясь даже о том, что нас ожидало. Может ли путешественник, случайно заброшенный судьбою в Японию, в Борнео, или Яву, или куда-нибудь в Центральную Африку, придавать хоть малейшее значение формам, отличиям, или почестям, которые присущи обычаям этих варваров? Совершенно то же было и с нами в данном случае. И мы, очутившиеся вне нашей сферы, вынужденные к тому несчастьем, не видевшие кругом ничего, кроме жестокости и насилия, полные отвращения, уныния и отчаяния, считали, что нам не следует санкционировать добровольным решением какое бы то ни было назначение.
Скоро, наконец, появился так долго ожидаемый указ, решавший участь всего конфискованного правительством имущества. Екатерина раздала массу имений фаворитам, министрам, генералам, губернаторам, даже низшим служащим, а также и некоторым полякам, изменникам отечества. Она не возвратила конфискованных имений моим родителям, но, нарушая все
Староства, Латичев и Каменец, принадлежавшие моему отцу, достались на долю графа Моркова. Указ совершенно не упоминал о наших сестрах. Но это произвольное и незаконное решение, считавшееся всегда в моей семье недействительным, не повлияло на судьбу наших сестер, а тем более наших родителей. В сущности, это был настоящий возврат имущества. Нам пришлось только послать отцу полные и неограниченные доверенности, чтобы этим дать ему возможность распоряжаться своим же имуществом.
Все так долго были не уверены в том, каково будет последнее слово Екатерины о нашем деле, что ее окончательный приговор вызвал в обществе общее удовлетворение.
Нам говорили, что на потерю Латичева и Каменца надо было смотреть, как на штраф, и что нам не было оснований жаловаться. Мы отправились благодарить Екатерину, с коленопреклонением, как этого требовала принятая при дворе форма и почти тотчас после этого меня облекли в форму конногвардейца, а моего брата в форму гвардейского Измайловского пехотного полка.
Было неудобно вдруг сразу прекратить визиты к фавориту. К тому же Горский слишком хорошо знал обычаи светской жизни, чтобы позволить нам сделать это.
Мы несколько раз получали приглашения на концерты в Таврическом дворце, и это считалось необычайной милостью для офицеров гвардии, не причисленных ко двору. Это были еще знаки благорасположения к нам со стороны императрицы. Но все эти милости исчезли с переходом двора в Зимний дворец.
Мы были зачислены в разряд офицеров гвардии, отправлявшихся во дворец только лишь по воскресеньям и по праздничным дням, чтобы стоять на карауле у входа, где помещался дипломатический корпус и где проходила императрица. Она довольствовалась тем, что бросала нам милостивый взгляд, отправляясь в церковь и возвращаясь оттуда. Великие же князья кланялись нам всегда очень любезно.
К этим-то именно парадам, повторявшимся каждое воскресенье и каждый праздник, так называемые франты и молодцы казарм приготовлялись, затягивались, напомаживались, душились и, одетые в лучшие свои мундиры, выстраивались в ряд, в надежде привлечь взгляд императрицы, понравиться ей своим ростом и телосложением. Говорили, что некоторым это удавалось. Но в наше время Екатерина была уже в слишком преклонных годах, и такие случаи более не повторялись. Военная служба в этих гвардейских полках была в большом пренебрежении в то время. Все же, надо было явиться на службу хоть один раз. Находились офицеры, исполнявшие добросовестно свои обязанности, но это делалось ими по собственному желанию, усердие же их, в глазах знатной молодежи являлось скорее чем-то смешным, чем действительной заслугой. Наши генералы совершенно не заставляли нас работать. Дежурить во дворце приходилось редко, и нам очередь вышла всего один раз. Со мной не случилось тогда ничего особенного; я был под начальством Ханыкова, впоследствии посла в Дрездене. Входя с моим взводом в конно-гвардейские казармы, я встретил там генерала от инфантерии, адъютанта теперешнего государя, князя Трубецкого, который тоже был назначен во дворец, на караул, в первый раз. Что касается моего брата, офицера пехотного полка, он всегда находился в том отряде своего полка, который назначался каждую ночь на караул во дворец. Заметив его, императрица сказала ему, что идет спать спокойно под его защитой.
Смешная история приключилась однажды с нашим другом Горским. Указ относительно нашего семейства был опубликован, но с приказом о снятии секвестра и об отдаче нам имений медлили. Хотя Платон Зубов и был уполномочен передать эти распоряжения генерал-губернатору Тутулмину, находившемуся тогда в Петербурге, в целях принять участие в этом акте грабежа и противозакония, но граф Платон не спешил. Волей-неволей мы были вынуждены присутствовать при его туалете. Однажды фаворит, одетый в белоснежный халат, заметил Горского и сделал ему знак подойти. Тот тотчас же исполнил его приказание. Но поглощенный всецело тем, что говорит ему Зубов, он не заботился совершенно о своем носе, поэтому огромное табачное пятно очутилось на девственной белизне графского халата. Присутствовавшие ожидали трагической развязки, но Горский, никогда не терявшийся, окончил то, что ему надо было сказать, и с видом победителя возвратился на свое место.