Мемуары
Шрифт:
Помню еще одну жительницу этого отеля, изумительную характерную актрису Кору Уизерспун, к тому времени уже старуху. Думаю, могу уже рассказать, что эта приятная во всех отношениях леди, ныне покинувшая этот мир, была морфинистка, и мы с поэтом должны были получать морфий по ее рецептам в ближайшей ночной аптеке.
Считается, что морфий «успокаивает», но миссис Уизерспун всегда «торчала» от него.
Она болтала со мной и поэтом в холле «Сан-Хасинто» до самого рассвета. Ее «ширка» ей хватало ровно до первых петухов. Потом мы с поэтом относили ее к лифту, он открывал дверь ее номера, а я опускал ее на краешек кровати и укладывал.
— Что бы я без вас делала, мальчики? — бормотала она с нежной и
(Понимал ли кто-нибудь и когда-нибудь неотразимую галантность и шарм леди в возрасте, в театре или вне его, также хорошо, как Жироду в «Безумной из Шайо»? Кэт Хепберн была недостаточно старой или недостаточно сумасшедшей, чтобы выразить все обаяние их ненормальности.)
В конце 1941 года я жил у художника-абстракциониста в районе складов в Гринич-Виллидже. Этот мой друг, если можно так выразиться, был чокнутым: у него и правда поехала крыша в те годы, когда в моде были еще крыши на месте.
Тогда же, очень недолго, я работал в бистро под названием «Бар нищих». Его владелицей была фантастическая личность — беженка из нацистской Германии по имени Валеска Герт.
Она была мимом и танцовщицей, но не только, совсем нет. Я работал за одни чаевые. У нее была лицензия на продажу пива, но она позволяла себе немного выходить за рамки лицензии и продавала кое-что покрепче. Была еда — сосиски и квашеная капуста. Был певец — трансвестит, то ли мужчина, то ли женщина, я никогда точно не мог понять, и всегда была несравненная Валеска.
Иногда мне удавалось добавить кое-что к моим чаевым — читая стихи-экспромты.
Для своего времени они были довольно грубоваты и пользовались успехом. Так что чаевые были вполне приличными.
Однажды вечером мадам созвала всех официантов и объявила о переходе к новой политике.
Она сказала, что официанты (нас было трое) должны складывать свои чаевые, а потом делить их с учетом администрации, то есть ее самой.
Именно в этот вечер в баре было много моих друзей и знакомых, и среди них — художник-абстракционист. Он присутствовал на кухне «Бара нищих» при объявлении Валеской новой политики, сразу после закрытия.
Я объяснил достопочтенной леди, что совершенно не намерен складывать в общую кассу свои чаевые и делить их с администрацией. Возникла шумная перепалка. У входа стоял ящик с литровыми бутылками содовой, и художник с порога начал метать эти бутылки в знаменитую танцовщицу и мима. Уже с дюжину этих бутылок было брошено, когда, наконец, одна из них попала в цель. Были вызваны полицейский фургон и карета «скорой помощи», на голову леди наложили несколько швов, а я — излишне говорить — потерял работу в этом злачном местечке.
Вскоре после этого, в страшно холодную пятницу — воистину страстную пятницу — только что начавшегося 1942 года меня неожиданно выставили из квартиры моего непостоянного друга. Художник-абстракционист слег с неким заболеванием на нервной почве, но по-прежнему жаждал общества и каждый вечер посылал меня на улицы Гринич-Виллиджа на поиски гостей строго определенного вида. Я чувствовал себя обязанным, как и еще один наш друг, которого мы звали Рыба-пилот — и в тот сезон нервного молодого художника развлекали почти каждый вечер. Но однажды мы с Рыбой-пилотом притащили домой каких-то гостей жуликоватой породы, и на следующее утро художник обнаружил пропажу нескольких ценных вещей. Проведя инвентаризацию своего имущества, он с грустью решил расстаться и с моим обществом, и с моими услугами: меня вышибли; мое белье было сдано в китайскую прачечную, а денег забрать его у меня не было — я едва наскреб мелочь на метро.
Прошло два дня в полном отчаянии, и я в первый и последний раз в своей жизни лично и непосредственно обратился за материальной поддержкой — я позвонил в секцию драматургов того союза, который и призван опекать и подкармливать писателей. И мне дали там взаймы — повторяю, взаймы — ровно десять долларов, чтобы я, пока весенняя оттепель не сгонит со скользких улиц снег, то есть всюзиму, мог спать под крышей…
Я существо путаное, довольно хитрое и в то же время бесхитростное, а в те дни вызывал трогательную жалость; так что когда десять долларов были прожиты, я заглянул на Мэдисон-авеню на обед в роскошную двухэтажную квартиру одного очень удачливого поп-композитора — и не только пообедал, но и остался там на следующие четыре месяца, до наступления весны.
После весны наступило лето, и нашелся еще один друг, не столь процветающий, но такой же добросердечный. Узнав о моих проблемах, он написал мне письмо из Макона, штат Джорджия, и пригласил провести лето с ним.
Я приехал в этот «потерянный» южный городок и обнаружил, что мой друг занимает половину чердака, а я должен жить в другой его половине.
Была середина лета, мы находились в середине штата Джорджия. В моей половине чердака имелось два окошечка, размерами и формой — чисто чердачные. Добавлю еще, что лето было очень влажное, хотя и не дождливое.
У моего друга был вращающийся электрический вентилятор, и он не мог без него спать — из-за болезненного воспаления челюстной кости. У меня ничего электрического для создания прохлады не было, и долгие часы по ночам я глядел через коридорчик с застоявшимся воздухом на моего друга, лежащего в постели и на то, как вращающийся «Вестингауз» колышет его волосы, пока он хихикает над комиксами в «Нью-Йоркере» — превосходном журнале, при одном взгляде на который меня до сих пор прошибает пот.
В самые жаркие августовские дни на этом чердаке появился еще один жилец — слегка заторможенный парень, работавший в компании «Эй-эид-Пи». Этот жилец потел так, что вполне мог умереть от обезвоживания — и при этом никогда, буквально, никогда — не мылся, не менял носков, так что могу заявить вам: запах, исходивший от этого сына природы, так же переполнял чердак, как Юджина О’Нила переполняло чувство рока. И если бы я мог шутить по этому поводу, я бы добавил, что однажды к нам на чердак забрался хорек, но учуяв запах рока, этот вонючий зверек бежал со всех ног, не дождавшись рассвета.
Примерно в это же время, еще в начале сороковых, я недолго поработал в Южном отделении американских инженерных сил. Некоторые еще помнят страшную нехватку рабочей силы в те дни, в те военные годы, так что даже я произвел впечатление на начальника отдела кадров как достойный кандидат в вольнонаемные. Он поставил меня в ночную смену; это смена между одиннадцатью вечера и семью утра, и в это время нас в помещении работало двое: плотный молодой человек, преждевременно выписанный из сумасшедшего дома, и я, которого еще не успели туда поместить. Наша работа состояла в том, чтобы получать шифровки, время от времени поступавшие в эти поздние часы на телетайп, и подтверждать их получение. Мой напарник был тихим и замкнутым типом и время от времени бросал на меня взгляды, наполненные жаждой убийства. Меня они не тревожили — с подобными людьми я чувствую себя спокойно. Оставалась масса свободного времени, и я писал одноактные пьесы; на работу и с работы я ездил на велосипеде, жил в общежитии АМХ, и моим соседом по комнате был подросток, коридорный в крупном отеле. Мы возвращались с ним в свою комнату приблизительно в одно время, и каждый раз он выворачивал свои карманы, рассыпая по полу бумажные деньги, свои чаевые, — банкнотами по пять, десять, двадцать долларов — экономика военного времени работала превосходно, особенно для коридорных в отелях, где проходили всякие съезды.