Мемуары
Шрифт:
— Скажи ей, чтобы она сама все у него отобрала и ничего ему не давала, пока кризис не пройдет.
— Позвони ей сам, Тенн.
— Я не знаком с ней, Барбара.
— Представься по телефону и посоветуй ей это, пока еще не поздно. Я пыталась, но она в панике, и совсем потеряла голову.
Барбара дала мне калифорнийский номер. Прежде чем набрать его, я связался с Морин Степлтон, чтобы посоветоваться с ней, стоит ли звонить сестре Билла.
Морин тоже расстроилась. Сама пережив нервный кризис, она могла понять Билла и его сестру.
Потом я позвонил в Голливуд, мне ответила сестра Билла, миссис Элен
Я немало знаю о Билле — мы с ним очень много сотрудничали — и поэтому понимаю, что он принадлежит к типу алкоголиков, которым нельзя давать ни единой рюмки, знаю, что он выдержал очень смелое и успешное сражение за свое выздоровление, был членом Ассоциации Анонимных Алкоголиков, страдал тяжелой формой клаустрофобии, из-за чего и не мог пробыть в больнице дольше двух дней.
Я посоветовал миссис Коннелл как его ближайшей родственнице отвезти его в самую лучшую психиатрическую клинику, например, в лечебницу Меннингера в его родном Канзасе, убедиться, что у него там хорошая и просторная палата и понаблюдать, чтобы он оставался там до тех пор, пока не встанет на ноги.
Она внезапно заторопилась, прошептав, что слышит, как он бродит по дому, и что он не переносит телефонных разговоров. Потом она уверила меня, что последует моему совету.
Я был занят репетициями самой сложной из написанных мною пьес, больше ей не звонил и ничего не слышал о них.
Два дня назад я открыл римскую газету «Daily American» и увидел фотографию измученного лица Билла, а под ней — сообщение, что он покончил жизнь самоубийством.
Я познакомился с Биллом Инджем в декабре 1944 года, когда ненадолго вернулся домой в Сент-Луис. В это время он писал для (ныне покойной) «Star-Times» театральную критику интервью, выступал, по-моему, и как музыкальный критик.
Это было во время чикагской постановки « Зверинца»,и Билл приехал в наш пригород, чтобы взять у меня интервью. На него произвела «ошеломляющее» впечатление моя стремительная карьера драматурга. Дома мне было очень одиноко: все друзья уже разъехались кто куда. Я сказал об этом Биллу, и он очень сердечно пригласил меня к себе домой — его квартира была у реки. Он собрал своих друзей. Через несколько дней мы вместе были на концерте сент-луисского симфонического оркестра. Только благодаря Биллу я могу с удовольствием вспоминать мое пребывание дома.
Когда я вернулся в Чикаго к своему «Зверинцу», Билл ненадолго приезжал туда, чтобы написать о спектакле, и, мне кажется, был искренне очарован и пьесой, и сказочной Лореттой в ее последнем и самом великом спектакле.
Еще через год или два я снова был в Сент-Луисе, и мы снова встретились. Он уже не был журналистом, а преподавал английский в университете Вашингтона недалеко от нас и жил в белом деревянном доме в неовикторианском стиле, который должен был напоминать ему, наверное, его родной Канзас. В этом доме однажды вечером он прочитал свою пьесу «Вернись, малютка Шеба». Он читал ее мне красивым спокойным и выразительным голосом, я был очень тронут пьесой, немедленно послал телеграмму Одри Вуд с сообщением о ней и поторопил его послать ей экземпляр.
Она сразу заинтересовалась, и Билл стал ее клиентом.
Во время репетиций именно этой пьесы — в ней играли такие звезды, как Ширли Бут и покойный ныне Сидни Блэкмер — у Билла случился его первый нервный кризис. Напряжение было слишком сильно для него, и он снимал его обильными возлияниями. Легендарный Пол Бигелоу взял его под свою опеку и положил в больницу — мне кажется, Билл даже не присутствовал на премьере собственной пьесы.
И Билл, и его работа были пронизаны светом гуманности в самом лучшем смысле этого слова. В каждой его пьесе присутствует темная сцена, и эта сцена всегда самая мощная; но он любил своих героев, писал их, чутким ухом улавливая нюансы их речи, смотрел на них, невзирая на все их сложности, с нежностью, как родители смотрят на своих страдающих детей — и у них, как правило, все хорошо кончалось.
Личность Билла была — и осталась — тайной. Даже когда переехал в Нью-Йорк, а может, и раньше, он с большим трудом открывался людям, особенно на всяких общественных мероприятиях. Он был склонен к тихой угрюмости; на его лице всегда лежал отпечаток скрытых страданий; ни на одной вечеринке он не оставался больше чем на полчаса — потом спокойно заявлял: «Мне лучше уйти».
Потому что другие могли пить, а он нет? Или из-за скромности, непонятной никому, кроме Барбары Бэксли, Элиа Казана и миссис Вуд, или от одиночества, одиночества, глубоко пустившего корни в его жизнь, несмотря на долгие годы психоанализа, заслуженную славу и успех?
Его скромность никогда не была неловкой — он обладал истинным благородством и безупречным вкусом, так редко встречающимися в людях «средней Америки» в его квартире на Ист-ривер висели картины художников «с именами», но отражали они его собственный вкус. В интервью с ним вы не встретите ни следа вульгарности — они несколько безличные, но очень умные и скромные.
«Зверинец»шел в Чикаго до середины марта, и еще до того, как он отправился в Нью-Йорк, многие театральные люди приезжали посмотреть спектакль и Лоретту, так что, еще не открывшись в Нью-Йорке, спектакль стал там легендой.
Никто почти не сомневался, что о нем будут писать хорошо все, кроме источника моих бед — критика Джорджа Джина Натана, который заявил, что тут вообще не о чем писать, разве только о Лоретте — и то я не уверен, что его чувства к Лоретте были искренними, поскольку он в честь нью-йоркской премьеры послал ей в подарок бутылку виски.
Лоретта могла пить, могла не пить, мне это было все равно, но она ответила Натану таким вот благодарственным письмом: «Спасибо за вотум доверия».
Слава Богу, той весной она была счастлива и не осознавала, что умирает.