Мемуары
Шрифт:
«Тише едешь, дальше будешь». Дальше от чего? Как-нибудь обязательно попробую узнать, несмотря на постоянный зуд к работе и к перемене мест.
Кстати, о перемене мест. Этим летом впервые с 1947 года я не был за границей, даже в Италии. Неожиданно, обедая с моим молодым другом в ресторане «Женская биржа», я отбросил идею Монреаля — никакая это не заграница — и стал думать о возвращении в Новый Орлеан или в Ки-Уэст. Кокалуни-Ки мало привлекателен для меня в сезон ураганов. И я с энтузиазмом начал обсуждать идею полететь в сентябре в Италию. Я бы смог снять на месяц домик в Позитано — летнее население должно уже схлынуть, вода прохладная и чистая, я мог бы порисовать, дать всплыть нескольким новым писательским проектам — постаравшись,
В Штаты я мог бы вернуться через Лондон, погостив немного у Марии; а молодой писатель, который не любит ее с такой же силой, с какой она — его, мог бы вернуться прямо из Рима. В Лондоне я бы попытался заинтересовать Королевский Театр или Хэмпстедский Театр пьесой « Последние дни знаменитой субретки»с Анной Мичэм, в гостях у которой мы недавно ужинали. Она все еще надеется договориться с Питером Куком и Дадли Муром играть с ней — я меньше надеюсь на это и меньше в этом заинтересован.
Я думаю о том, что для любого проекта теперь нужно искать хорошего режиссера, который бы докопался до фантастического юмора пьесы и — Анна сказала бы «ужаса», но я думаю, что этот элемент из пьесы изгнан и поглощен черной комедией.
Цитируя Байрона из «Камино реал»: «Путешествуйте, познавайте мир, ничего другого не остается».
Кажется, самое время решить вопрос сумасшедший я или относительно здоровый человек? Подозреваю, что большинство из вас, дочитавших мою «вещицу» до этого места, уже пришли к своему собственному заключению, и скорее всего — не в пользу автора. Тем из вас, кто находится, подозреваю, в большинстве — я говорю: non contendere [96] . У вас собственный отдельный мир и собственные стандарты здоровья, ну и живите с ними. Большинство из вас обладает чем-нибудь стабилизирующим: семейными узами, прочным общественным положением, работой в солидной организации, надежными привычками в жизни. Я живу, как цыган, я — кочевник. Ни одно место надолго не кажется мне надежным — даже моя собственная шкура.
96
Не спорю (лат.).
Психически здоровый, нездоровый — вполне легальные термины, конечно; не думаю, что лейтенанта Колли [97] , ставшего ныне легендой, символом бессмысленной жестокости, молодого офицера, который залил грязные канавы кровью беззащитного мирного населения, от стариков до младенцев — официально признали психически нездоровым.
Вопрос можно исследовать и дальше, приведя бесчисленные примеры того, что считается в мире психическим здоровьем, но это скучно. Я возвращаюсь к его уместности по отношению к себе, и сознаюсь, что нахожу себя чрезмерно необычным.
97
Лейтенант армии США, уничтоживший во Вьетнаме свыше сорока человек, включая женщин и детей.
Я заключил договор с самим собой — продолжать писать, поскольку у меня нет другого выбора, это укоренилось во мне, как образ жизни и форма борьбы — но не буду больше заниматься никакими постановками, только как автор или зритель. Я не буду ни с кого драть шкуру сам и не позволю драть шкуру с себя — страхам, напряжению, усилиям по постановке написанного на бродвейских сценах.
Что я имею в виду? Поживем — увидим, вот моя сегодняшняя философия.
Смерть — неотвратимый финал, который
Конечно, нуждаться — не обязательно хотеть.
В «Кошке на раскаленной крыше»Большой Па замечает во втором акте, что свинья визжит, но человек должен держать язык за зубами. Он говорит, что у свиньи — большое преимущество. У нее нет морали. Животные живут, не зная, зачем, но пока они существуют, они воют или визжат. Человек — знает, зачем живет, но держит язык за зубами.
По иронии пьесы, в третьем акте Большой Па громко воет от боли, а бедная Большая Ма, которая его любит, бежит в спальню Мэгги и Брика за морфием, чтобы ослабить его смертельный ужас.
Пару лет тому назад, когда мне делали операцию в больнице Докторса на Манхэттене, я онемел от ужаса, когда меня везли в операционную, и анестезиолог делал мне укол в спинной мозг, от которого, думал я, мне уже в себя не прийти. Но когда я очнулся на своей больничной койке и хирургическую марлю сняли, я завыл как зверь — или как Большой Па в третьем акте. Слава Богу, мне тут же дали большую таблетку демерола, и я снова отключился. Но благодатный сон кончился, и последовавшую ночь я вспоминал на следующий день, как «ночь долгих ножей».
Надеюсь умереть во сне, когда придет время, надеюсь, что произойдет это на моей красивой большой бронзовой кровати в ново-орлеанской квартире — кровати, что помнит столько любви, помнит Мерло, когда мы жили с ним в нью-йоркских квартирах на Восточной пятьдесят восьмой и на Восточной шестьдесят шестой улицах.
Я читал, что такой блестящий человек и художник, как Юкио Мисима, верил в реинкарнацию. Если и так, то со мной он этот вопрос не обсуждал.
Мне трудно поверить, что после смерти существует что-то, кроме вечного забвения. Это ужасное предательство, с которым человеку приходится жить. Я слышал, что все прямые линии во вселенной постепенно искривляются, а кривая линия может постепенно, искривившись, вернуться к своему началу — это как-то связано с природой второго рождения. Но ведь придется столько ждать, и хотя мысль об этой отдаленной возможности успокаивает, успокоение это какое-то холодное — можно снова родиться на планете, превратившейся в кучку шлака — если такие вообще существуют. А о всяких прочих возможных случаях и подумать страшно.
Верно другое: неопровержимо доказано, что пространство и вселенная искривлены — в том смысле, какой мы вкладываем в это слово.
И в результате нам остается только или простая детская вера, неприемлемая для взрослого человека, или — что?
Что, на самом деле? Привычное отчаяние дневного и ночного существования, с которым мы слушаем тихие, но гигантские шаги нашего неумолимо приближающегося конца? Практика медитации в одиночестве, и, с ее помощью, стоический выход за границы телесного «я» и его забот?
Мне известна привлекательность этого дальневосточного пути примирения «я» с концом существования, но я слишком западное создание, чтобы следовать по нему без трубки с опиумом.
Остается только одно — чувствовать приближающуюся смерть и вызывать из своей крови всю смелость, что была в ней от рождения — когда-то ее было очень много.
Не так давно мы обедали вместе с очень талантливым молодым чернокожим, написавшим историю джаза и популярной музыки в Гарлеме. За едой он сделал такое мудрое и такое удивительно «черное» замечание, что я записал его на салфетке.