Меня зовут Женщина
Шрифт:
Глазами и руками я сообщаю всю информацию, имеющуюся у меня по этому вопросу, и он раскалывает меня:
— Пани — русская!
— Почему русская? Может, глухонемая.
— Нет, видно, что пани — русская, только русская так пожимает плечами. Пан учил русский в школе, пан часто бывал в Союз. Пан сразу понял, что пани иностранка. Пан хотел бы показать пани Варшаву, пани так хороша.
— Такая хорошенькая, — поправляю я, борясь за чистоту стиля.
— О нет. Пан любит русские романы, «такая хорошенькая» хотят говорить, когда не уважают. Пан чувствует русский речь. Пани кого-то ждет?
— Да, я жду мужа и детей, они пошли искать камеры хранения.
— Это очень жалко, что у пани есть муж, я буду ждать
Когда поляк прощается с нами, дав необходимые разъяснения, я присовокупляю в актив впечатлений мысль о том, что «границу между СССР и Польшей легче всего распознать по мужским манерам».
Среднестатистический польский мужчина смотрит на женщину, которая ему нравится, в манере «пани так хороша». Оказавшись в Варшаве, приобретаешь пол, возраст и чувство собственного достоинства. Весь город ведет себя, как одна большая компания, собравшаяся в гости хоть и в трудное время, но в хорошем доме. Против этого бессильны ужасы экономики, политическая неразбериха, повальная спекуляция и неопределенность будущего всех вместе и каждого в отдельности.
Мы бросаемся к камерам хранения, с гиканьем находим свободную, запихиваем вещи, счастливо переглядываемся, и тут камера оказывается неисправной.
Мы бросаемся к следующей, запихиваем и т. д. На восемнадцатой камере нас начинает трясти.
— Паны напрасно мучатся, им надо в частну камеру, — ухмыляется пьяненький служащий, набивая свою исправную камеру пустыми бутылками, собранными из окрестных мусорниц. Частная камера просит с нас ровно в сто раз больше, чем государственная. Ровно в сто. Если б хоть в девяносто девять! Наше самолюбие уязвлено, выросшие при социализме, мы привыкли к менее откровенному обиранию. Из киосков ехидно улыбаются наши шоколадки «Аленка» по пять тысяч злотых за штуку. Государственный обмен валюты выходной, в частном сидят обыкновенные пираты, готовые обменять на злотые все, что угодно: от ваших ботинок до ваших долларов. Но по какому курсу! Прижав к сердцу завоеванные в боях обменно-валютной очереди четыреста фунтов на четверых, мы первый раз вспоминаем совет Чуковского: «Не ходите, дети, в Африку гулять».
— Скажите, пожалуйста, где можно найти гостиницу? Отель? — спрашиваю я пожилых полячек.
— Вот хотель, и вот хотель, и вот хотель. И вон там хотель.
— Скажите, а сколько примерно стоит переночевать одному человеку? Самое маленькое.
— Самое маленькое? Если самое маленькое, то примерно сто.
— Сто тысяч? — радуюсь я, переводя это в кофе и шоколад, зная, что такая расплата в польских отелях приветствуется.
— Тысченцев? — обиженно фыркает самая терпимая, остальные просто каменеют. — Пани, наверное, давно не была в Польше. Не тысченцев, а мильонцев.
Телефонный номер «чеховеда» не отвечает, но у соседнего автомата весело матерится соотечественник, я дожидаюсь окончания его матерения в трубку.
— Скажите, пожалуйста, где можно устроиться на ночлег за разумную плату?
— Русская? — радуется он. — Слушай, я сам русский, я с полькой фиктивный брак сделал. Ну, что там у вас? А я так клево устроился! Знаешь, сколько я в месяц гребу? В общем, на наши деньги, советские, больше тысячи! Поняла? У меня дом, машина... — дальше следует длинный список его материальных завоеваний.
— А все же где можно переночевать?
— Ладно, записывай адрес. Я, правда, на сегодня уже чувиху снял, но тебе как землячке сделаю исключение. Есть чем писать?
— Я вас спрашиваю, где четыре человека могут переночевать за разумную плату?
— Четыре? Ну, ты даешь! Валюты много — везде переночуете, а с деревянными можете только здесь расположиться на ступенечках. Была бы одна, я бы тебя взял. Бывай, детка, — и он дематериализуется.
Мы садимся на бордюрчик — со скамейками в Польше, как и во всей Европе, плохо, — открываем консервы
Два года тому назад на гастролях по Польше муж не успел купить мне сапог. Сейчас этих противозаконно привезенных тысяч нам хватает на три автобусных билета, четвертый едет зайцем. Автобус в Варшаве потрясает, пожилым людям и женщинам не просто уступают места, но делают это с удовольствием. В автобусе идет светская беседа, не слишком сытые поляки улыбаются друг другу, передавая талоны, обмениваются общегородскими новостями, то есть ведут себя как нормальные люди, на что советский человек, выросший в условиях машинальной агрессии в транспорте, взирает изумленно. Красивые пани полны чувства собственного достоинства, некрасивые — еще больше. Ни одного трехрублевого взгляда, который советские женщины распространили от овощного магазина до университетской аудитории как символ высшей женственности.
В Бродно, собрав все свое мужество, поднимаемся на лифте со стеклянной дверью, прикидывая, за сколько секунд такая дверь была бы разбита в родном отечестве, и оказываемся на лестничной клетке, которая много чище советских больничных палат. Не заметив на стенах ни одного нелатинского обозначения гениталий, посчитав горшки с цветами и еловые ветки, украшенные елочными игрушками, я, наконец, верю в то, что я за границей. Потом, зажмурившись, представляю, как нас выкидывают в никуда, и нажимаю на звонок. Величественная, как императрица, седая пани Кристина появляется в проеме двери, вцепившись в ее юбку, два отчаянно голубоглазых ребятенка изумленно разглядывают нас.
— Здравствуйте, пани Кристина! — дико ору я, помогая себе при этом руками: видимо, так разговаривают с глухонемыми. — Мы из Советского Союза... Из Москвы... рашен... Мы от Кости! Помните Костю? Высокий такой, с бородой!
Несколько минут пани Кристина молчит, поскольку не понимает по-русски вообще, потом, увидев, что происходит с нашими лицами, вежливо улыбается:
— Прошу, пани, прошу, пана, прошу, диты!
Мы въезжаем всеми своими тюками в изящную квартиру, быстро подкупаем шоколадом голубоглазых Доминика и Паулину. Пани Кристина ставит чай, сажает нас за стол в кухне, дает русско-польский словарь, и мы начинаем разговаривать на каком-то международно-интуитивном языке о Горбачеве, польской дороговизне и обших грехах европейских коммунистов. Видя, как тонко она нарезает хлеб к чаю, я, наконец, понимаю, что такое экономическая реформа, и выгружаю на стол столько консервов, сколько на нем умещается. Пани Кристина смотрит на них, как на джинна, появившегося из бутылки, и машет руками.
Мы идем бродить по Варшаве, пани Кристина бранится нам вслед по-польски, объясняя руками, что в такой ветер можно простудить детей.
Варшава — просторный праздничный город, созданный для любви и молитвы. Благообразные старушки соседствуют в костелах с накрашенными дивами, осанистые паны — с джинсовыми мальчиками и военными. Вежливо спросите у поляка, как пройти, и он бросит все и доведет вас до самого места. Одна молодая мама потащила нас через улицу, оставив малыша в сидячей коляске, с таким азартом, что мне пришлось вернуться и буквально поймать его падающим на асфальт. Влюбленная пара, попавшаяся вечером, готова была тут же изменить маршрут и вести нас через несколько кварталов: «Уже темно, вы ничего не найдете, вы непременно заблудитесь». И это в ответ на русскую речь, с которой у поляков, уверяю вас, ничего хорошего не связано.