Меня зовут Женщина
Шрифт:
— Но здесь холодно!
— Это чтоб спать не хотелось.
Через два часа я была на операционном столе.
— Наркоз переносите? Здесь час зашивать надо, все в лохмотьях, — сообщил веселый парень в зеленом халате.
— Переношу, — ответила я и наконец отключилась под маской.
— Мужу скажете, что с него бутылка, зашил на совесть, теперь все как новое. Только почему же он вас так поздно к нам рожать привез? Вы же теперь полгода сидеть не сможете! — сказал парень через час.
— Он меня привез к вам месяц тому назад...
— Ну ладно, мы тут тоже люди смертные, все бывает. А вы сами где работаете?
— Я учусь.
— На кого?
— На философа.
Он хотел было
— Вот и отнеситесь к этому по-философски. Видимо, это было последней каплей, потому что из меня прорвались все накопленные организмом рыдания. Это была просто пляска святого Витта.
— Да успокойся, успокойся же... — метался врач, то прижимая меня к столу, то заглядывая в смежную комнату, в которой, естественно же, отсутствовала хирургическая медсестра. — Да у тебя от такого плача все швы полетят, придется еще час шить! Да ведь все так хорошо, у тебя такие сыновья роскошные! Что ж ты плачешь, милая? — и набирал в шприц ампулы одну за другой, и орал в коридор: — Лена, Лида, где вас черт носит? — и совал в мое синее от уколов предплечье какие-то бесконечные шприцы. И все начинало плыть вокруг меня: слепящие лампы, появившиеся наконец медсестры, зеленые стены. И в сумерках лекарственного коктейля я видела себя голой, бегущей по длинному, неотапливаемому коридору института гинекологии сквозь строй плюющих и бросающих в меня землей врачей к открытой освещенной двери, пытаясь прикрыть ладошками огромный живот...
Все это произошло со мной семнадцать лет тому назад только по той причине, что я — женщина. И пока будут живы люди, не считающие это темой для обсуждения, это будет ежедневно происходить с другими женщинами, потому что быть женщиной в этом мире непочетно даже в тот момент, когда ты делаешь то единственное, на что не способен мужчина.
— Ну, какая же она, твоя Армения? — взвился я.
— Армения — моя родина.
— Ты прав. Но не моя же! Я не могу так написать!
— Зачем же ты пишешь?
— Но я же очерк пишу! Не стихи, не рассказ. О-черк. Путевые заметки. Заметки чужого человека. Заметки неармянина. О-черк, понимаешь?
— А очерк по-армянски знаешь как?
— Нет...
— Акнарк. А «акнарк» по-русски знаешь что?
— ???
— Намек.
Андрей Битов. «Уроки Армении».
Поезд по-советски грязен, и проводницы, несвежие чумички со стукачной выслугой на лице, носят по купе влажное белье.
— Посуше нет? — интересуюсь я, полагая, что европейский железнодорожный билет защищает от прелестей родимого сервиса.
— Можете совсем не брать.
— Как я на мокрое белье зимой положу детей?
— Я сама на таком сплю.
— Не трогай ее, — говорит муж. — Она мигнет таможеннику в Бресте, и нас толком досмотрят.
— И пусть досматривают, мы ничего, кроме детей, и не везем.
— Конечно, не везем, только всю дорогу до Голландии ты будешь складывать вещи обратно, а мы хотели выйти раньше.
У мужа большой гастрольный опыт, и мне не остается ничего, кроме развешивания простыней в купе. Мы сидим под белыми бельевыми флагами в пыльном вагоне, летящем к свободе, и светлые мордашки детей, изъятых посреди учебного года, кажутся нам реликвиями, вынесенными с поля боя. И так неинтересно думать про все, что наполняло предыдущие тридцать два года, то есть про себя, потому что тигр, как известно, состоит из переваренного барана. И слово «Брест», где меняют колеса, означает начало бытия, и фраза приятеля, отвозившего нас на вокзал, еще хлопает крыльями. «Тысячу раз аморально жить в такой стране, аморально поддерживать ее своим телом, аморально
— Петя, Паша, вы хоть понимаете, что мы едем за границу? — возмущаюсь я.
— Понимаем, — говорит один. — Но он первый начал.
— А пусть не врет, — говорит другой. — Эта полка, вообще, моя.
Я засыпаю, как девушка во дни святочных гаданий, и перебираю слова: Варшава, Берлин, Амстердам, Лондон, как имена женихов. Господи, я увижу все это! И никто на настоящий момент уже не может мне помешать!
Советскому человеку, едущему в поезде в Англию, трудно прочитать железнодорожный билет до конца. Информация о том, что по пути следования он может выйти из поезда в течение двух месяцев столько раз, сколько ему заблагорассудится, воспринимается им так же символически, как лозунги «миру мир» и «экономика должна быть экономной».
— Вот же у вас написано, — тыкаю я пальцем в розовые билеты попутчиков.
— Да кто же нас в Польше выпустит, когда мы едем до Англии? — обижаются они.
— А кто же именно вас не выпустит?
— КГБ, — говорит пожилая женщина с завидной твердостью.
— Мы уже несколько часов едем по Польше, — напоминаю я. — Здесь нет КГБ.
— КГБ есть везде, — грустно говорит ее муж. — Я бы и вам не советовал.
Под неодобрительные взгляды мы выгружаемся в Варшаве на элегантном вокзале, шуршащем эскалаторами и польской речью. Когда-то муж привез из польских гастролей фразу «границу между СССР и Польшей легче всего распознать по женской осанке». Никакой такой «осанки» я не вижу. Нормальные светловолосые славянки, и тряпки те же, что и на наших, и манеры вполне социалистические.
Может, при Пушкине полячка и была «хороша и бела, как сметана», но с тех пор либо миф поизносился, либо все лучшее вывезли. И уж вовсе нет той скученности красоток на один квадратный километр, которым так сильна Москва. Поляки вообще совсем другие. Лица у них собранней к центру, в среднем они взрослее русских, тут и по Льву Гумилеву считать не надо, и так видно. Русские в массе красивей, как дети в массе красивей взрослых. Распахнутость и расставленность глаз как специфика русского типа лица, не уничтоженная даже семидесятитрехлетней селекцией, становится очевидной, только когда переезжаешь границу. В физиогномике она по-прежнему считается признаком искренности и импульсивности.
В ответ на наши вопросы поляки, которыми пугают маленьких детей как особыми русофобами, дарят монетки для телефона, набирают наш номер и долго извиняются за человека, к которому мы приехали, так и не снявшего трубку.
Не дозвонившись, мы решаем жить дальше так, будто этого телефона у нас и не было, что в итоге оказывается правильным. Муж и дети устремляются за информацией, а я остаюсь стеречь восемь неподъемных тюков, чемоданов и сумок, по импортным надписям на которых ни один криминалист не установил бы моего гражданства, ибо кто же чистит перышки прилежней, чем совок, отправляющийся на Запад.
— Знаешь, у нас в Америке, если женщина очень хорошо одета в будний день — это или проститутка, или советская туристка, — объясняла приятельница-американка.
Передо мной вырастает премилый молодой человек с нежнейшей улыбкой и вопросом на французском, английском и немецком: «С какой платформы отправляется поезд до Берлина?» В ужасе я понимаю, что немецкий, изнурительно ученный в школе, университете и институте, не работает, что английский, которым я овладевала целое лето при помощи магнитофонных пленок, записанных приятелем-армянином, следствием чего было приобретение армянского акцента и идиосинкразии к голосу приятеля, не поддается шифровке.