Меня зовут Женщина
Шрифт:
Есть «группа товарищей», одному из которых будет предложено сочинить государственный гимн; часть из них входит в не описанную выше группу моих учителей, остальные ничем не лучше. Как говорит моя подруга-кинозвезда: «Чего я не видела в ресторане Дома кино? С этим спала, с этим спала, с этим спала, остальные — дерьмо!»
Я ведь не говорю, что все мерзавцы, я только говорю, что порядочному человеку не хватит сегодня запаса слов сочинять российский гимн.
Иногда Самсон поил чаем молча.
— Ты на меня обижен за что-то? — спросила я в первый раз, когда это случилось.
— Почему ты
— Не хочешь разговаривать.
— Ловушка нужна для ловли зайцев. Поймав зайца, забывают про ловушку. Слова нужны для выражения идеи. Постигнув идею, забывают про слова. Где же найти мне забывшего про слова человека, чтобы с ним поговорить? — медленно, как заклинание, проговорил Самсон.
Всю жизнь я училась тому, как ставить слова рядом, чтобы им было друг с другом комфортно. То есть обманывать читателя, делать вид, что я знаю что-то особенное. «Мир создан для того, чтобы войти в книгу», — цитировала я с удовольствием. Меня учили этому, и во мне была несокрушимая уверенность в том, что меня правильно выбрали. Хотя честно обращалась со мной только Ирина Васильевна.
В детстве меня пугали бабой-ягой, в юности — гинекологом. Все педагогические оговорочки и весь ученический фольклор вели дело к тому, что наиболее хорошенькие и наиболее кокетливые девочки нарвутся на свой страшный суд именно в гинекологическом кабинете.
На помойке за ремонтирующейся поликлиникой валялось списанное зубоврачебное кресло, и весь шестой класс посещал его однополыми группами: мальчики отвинчивали никелированные винтики и гаечки, а девочки репетировали будущую женственность, садясь в кресло с плотно сжатыми ногами, страдальчески задранным к небу подбородком и сложенными на груди руками. Уверенность в том, что кресло — гинекологическое, была столь же высока, что и уверенность в том, что в этом кресле над тобой надругаются не меньше, чем в стоматологическом.
Увиливание от медицинской диспансеризации в старших классах было сложноразработанной технологией, передаваемой из уст в уста; меньшинство не желало обнародовать отсутствие невинности, большинство вынесло из культуры и воспитания, что быть носительницей женских половых признаков стыдно, и относилось к посещению гинеколога как к глубокой психологической травме.
Короче, первый раз я попала к гинекологу, будучи изрядно беременной.
Маман в белом халате ввела меня без очереди в кабинет поликлиники, в которой работала сама, и мой восемнадцатилетний взор объял металлическое сооружение, необходимость взбираться на которое отличала меня от противоположного пола.
— Мне твои слезы до фонаря! — орала страшная тетка, моющая руки в резиновых перчатках, на бледную молодую блондинку с огромным животом и огромными синяками под глазами. — Я за тебя отвечать не собираюсь! Кого ты мне родишь? Урода? Я точно говорю, я тебе как врач говорю: ты мне стопроцентно родишь урода! — Она прыгнула от раковины и, присев, резиновым пальцем надавила на щиколотку блондинки. — Видишь, какие отеки? Рука по локоть проваливается!
— Я не могу лечь в больницу, — заплакала блондинка в голос. — Мне не с кем ребенка оставить! У меня родители далеко, а муж — пьет...
— Муж у нее пьет! — обратилась страшная
— Дочка, — гордо сказала маман и стыдливо добавила: — Как бы не было там беременности, — тоном, которым она как терапевт говорила о больных «как бы не было там пневмонии» или «как бы не было там инфаркта».
— Чужие-то дети как растут! Помню, она тут в пионерском галстуке по поликлинике бегала! Раздевайся, — махнула тетка резиновой перчаткой в сторону кресла.
— Доктор, миленькая, не могу я в больницу ложиться, он, когда напьется, сына бьет, — заголосила блондинка.
Я начала прилежно снимать свитер.
— Свитер не снимай, джинсы снимай, колготки и трусы, — зашептала маман.
— Как вы мне все надоели! — заорала страшная тетка на блондинку и обернулась ко мне. — Что ты в кресле сидишь, как в Большом театре? Никогда, что ли, не сидела?
— Никогда, — голосом двоечницы призналась я.
— Ноги раздвинь!
— Как? — испугалась я.
— А как под мужиком раздвигала?! — заорала тетка и ринулась на меня.
— Ну, и от кого же мы беременны? — спросила тетка у маман, копаясь в моих гениталиях.
— Мальчик, студент, заявку подали, — оправдывалась маман без всякого энтузиазма: конечно, ей хотелось зятя покруче.
— И на кого же наш студент учится? — спросила тетка.
— На певца. На оперного певца, — уточнила маман.
— Певцы, они гуляют, — подытожила тетка свои познания о жанре. — А сама-то?
— В университете учится, — подсказала маман.
— На кого?
— На философа, — стыдливо призналась маман.
Тетка застыла вместе с руками, по локоть погруженными в меня, и со смесью брезгливости и любопытства на лице спросила:
— Что же это за работа такая, философом? Где же это они, философы, работают? Что же это за семья такая, певец и философ? Сто лет живу, такого не видала!
— Вот именно, — сказала маман. — Пошла бы в медицинский, в юридический.
— Пишу направление на аборт, — резюмировала тетка.
— Конечно, на аборт, — подпела маман. — Куда им дети?
— Это точно, — сказала тетка и, едва сполоснув руки, погрузилась в эпистолярный жанр.
— Надо сначала университет закончить, а потом беременеть, — важно заявила маман, как будто ее кто-то когда-то спрашивал, что вслед за чем делать, и как будто она когда-нибудь хоть чуть-чуть позаботилась о моем образовании в области предохранения.
— Да у них в голове ветер, что бы понимали о жизни, — вздохнула тетка.
— Странно, что она меня не уговаривала рожать, — сказала я за дверью.
— Да она сама пятнадцать абортов сделала, — поведала маман.
Мысль о том, что результатом беременности восемнадцатилетней девушки, выходящей замуж за любимого, может быть рождение ребенка, мне в голову не приходила. Высоты философской мысли манили меня сильнее совковой бытовухи, сопровождающей студенческое материнство. Соображения о продолжении рода точно так же не посещали ни моего жениха, ни мою маман. Жених, понятно, был виноват, раздавлен и растерян; но честолюбие, связанное с будущими профессиями, помноженное на инфантилизм, вскормленный гиперопекающими матерями, объединяло нас и делало непригодной к размножению парой.