Мерцающие
Шрифт:
Ее любовь была яростной и непрактичной. И эта ярость, и эта непрактичность взрастила в ее детях такую преданность, потому что мы видели, что она непоправимо изломана, и все же в ней крылось величие, глубина. Глубокие воды, сила океанских течений.
Она поздно ложилась и рассказывала нам на ночь истории, в которых вечно сдвигались границы между правдой и фантазией. Рассказывала о науке и о том, что могло бы стать наукой, будь наш мир устроен по-другому.
Мы с сестрой так любили ее, что не знали, что делать с этой любовью.
Когда
И я запомнил комнату. Цвет стен. Почти фотографические подробности в сочетании со странными провалами памяти – кое-что я должен бы помнить, но не вижу. Старые трещины в стене я вижу ясно. Скользкие деревянные перила под рукой, когда я сплывал вниз по лестнице, задевая плечом рамы картин. Я вижу тонкий слой пыли на люстре в прихожей, но сестра почему-то отсутствует – стерта из памяти, хотя она должна была там быть. Или, возможно, это она стоит в стороне, в тени.
А потом под моими босыми ногами скрипит щебень, а мать не может идти, падает на обочину перед домом. Я стою на дорожке, над которой беззвучно вращается красный фонарь. Полиция, но лиц нет. Только мигалка, и значки, и слова из-под воды.
Твой отец…
И она не договорила. Не смогла выдавить слова.
И ничего потом уже не было прежним. Ни для кого из нас. Но в первую очередь для матери.
Теперь она делает еще глоток чая, и я вижу, как счастье вытесняет тревогу в ее глазах. В этих не совсем карих глазах, которым трудно подобрать имя.
– Ты в порядке, Эрик?
Я только киваю и делаю глоток.
– Ты уверен? – спрашивает она.
Ее отец был на четверть чероки и выглядел соответственно. У нас с ней и это общее – мы оба похожи на своих отцов.
– Все хорошо, – говорю я.
Она высокая, длинноногая и длиннорукая. В волосах, прежде каштановых, проглянула седина. Она теперь – и всегда была – красива.
Если между нами есть сходство, оно в глазах – не в цвете, потому что мои серо-голубые, а в форме. Глаза прикрыты веками. Веки скрывают наши секреты.
Она никогда не пила. Ни разу, никогда в жизни. Не то что мой отец.
Она бы вам порассказала.
Она из рода алкоголиков – тяжелых алкоголиков. Из тех, что ввязываются в драки и попадают за решетку. Таким был ее отец, и дед, и братья. И кое-кто из двоюродных. Так что она в этом понимает. Это как хорея Гентингтона или гемофилия – порченая кровь, передающаяся из поколения в поколение. И мне думается: не в этом ли отчасти дело? Не в той ли странной алхимической близости, притягивающей людей друг к другу? Ее и моего отца.
Иногда это бывают простые вещи –
Может, это ее и притянуло. Может, она подумала, что сумеет его исправить.
И вот мать не пила – ни капли, и думала, что этого хватит, чтобы спастись.
Она много раз повторяла мне в детстве, что я тоже не должен пить. Алкоголизм с обеих сторон, говорила она, так что и не пробуй. Даже первый глоток – слишком большой риск.
Но я попробовал. Конечно, попробовал.
Это не для тебя.
Большей ошибки и быть не может.
5
Голоса лаборатории.
Сатвик сказал:
– Я вчера разговаривал в машине с дочкой, ей пять лет, так она выдала: «Пожалуйста, папочка, помолчи!» Я спросил почему, а она: «Потому что я молюсь. Мне нужна тишина». Спросил, о чем она молится. «Подружка взяла у меня помаду с блестками, и я молюсь, чтобы она не забыла вернуть».
Сатвик прятал улыбку. Мы сидели у него в кабинете, обедали за его столом – на единственной в комнате поверхности, не скрытой файликами, книгами и деталями от электроники. В окна лился свет.
Он продолжал:
– Я ей: «Ну, если она похожа на меня, то могла и забыть». Но дочка говорит: «Нет, прошло уже больше недели».
Сатвика это очень веселило – и помада, и детские молитвы. Он зачерпнул еще риса с красным перцем. Этот незатейливый и жгучий пожар сходил у него за ланч.
– Надоело мне питаться в твоем бедламе, – сказал я. – Надо попробовать другое место.
– Какое другое?
– Как у нормальных людей. Сходить в ресторан.
– В ресторан? Обидеть хочешь? Я простой человек, коплю дочке на колледж. – Сатвик воздел руки, изображая отчаяние. – Думаешь, я родился с золотой ложкой во рту?
После этого он порадовал меня трагической историей своих племянников, выращенных в Нью-Йорке на американской еде.
– Оба за шесть футов ростом, – качал он головой. – Это уж слишком. Сестра только и делает, что покупает им новые ботинки. Дома у меня никто из семьи таким не вырастал. Никто! А здесь: та же семья – и шесть футов.
– А виновата американская еда?
– Кто ест корову, тот и выглядит как корова. – Он дожевал рис и поморщился, сквозь зубы втянув воздух. Потом закрыл контейнер пластмассовой крышкой.
– Слишком острый перец? – удивился я. Иной раз он ел такое, от чего у меня бы нутро расплавилось.
– Нет, – объяснил он, – но, когда я ем табачной стороной рта, сильно щиплет.
Мы закончили прибирать после завтрака, и тогда я сказал ему, что не останусь на работе после испытательного срока.