Мэри Бартон
Шрифт:
– Нет, я не трус, – сказал он, – и я предан нашему делу до мозга костей. А хочу я сражаться с хозяевами. Кто-то из вас назвал меня трусом. Что ж, каждый имеет право думать, что ему угодно, но я много размышлял над этим сегодня и решил, что все мы ведем себя точно трусы, нападая на таких же, как мы, бедняков, на тех, кому никто не поможет и которые вынуждены выбирать между серной кислотой и голодной смертью. Это-то и есть настоящая трусость. Нет, уж если что-то делать, так нападать на хозяев! – И он крикнул еще раз: – Нападать на хозяев!
Немного погодя он снова заговорил, но уже тише, и все
– Хозяева причинили нам все эти беды, хозяева и должны за это расплачиваться. Тот, кто назвал меня сейчас трусом, может испытать, трус я или нет. Пошлите меня отплатить хозяевам и посмотрите, испугаюсь ли я.
– А хозяева-то, пожалуй, струсят, если хоть одного из них избить до полусмерти, – заметил кто-то.
– А то и до смерти, – буркнул кто-то еще.
И вот в словах и во взглядах, говоривших больше, чем слова, возник смертоносный план. Все таинственнее и мрачнее становились их речи – каждый вставал и хриплым шепотом высказывал свое мнение, глаза сверкали, обращенный на соседа взгляд выдавал страх перед собственными мыслями. Сжатые кулаки, стиснутые зубы, побледневшие лица – все говорило о том, как трудно им идти на преступление, свыкнуться с мыслью о нем.
Затем все произнесли одну из тех страшных клятв, какими связывают себя члены рабочего союза во имя какой-то определенной цели. После чего все снова сгрудились у яркого газового рожка, чтобы обсудить дальнейшие шаги. С недоверием, порождаемым чувством вины, каждый подозрительно косился на соседа, каждый боялся предательства. То самое письмо, на обороте которого утром была нарисована карикатура, разорвали на кусочки и один из них пометили. Затем все клочки сложили одинаково и бросили в шляпу. Газ в рожке прикрутили, и каждый вынул из шляпы бумажку. Затем газ выкрутили снова. Каждый отошел подальше от остальных и, ни слова не говоря, с застывшим, ничего не выражающим лицом, развернул свою бумажку.
Затем все так же молча взяли шляпы и разошлись по домам.
Тот, кто вытянул помеченный клочок бумаги, вытянул участь убийцы! И ведь он поклялся поступить согласно вытянутому им жребию! Но никто, кроме бога и собственной совести этого человека, не знал, кому выпал жребий.
ГЛАВА XVII
Как тяжко говорить: «Прости»,-
На малый даже срок;
Он столько может принести
Страданий и тревог!
Неизвестный автор.
События, описанные в предыдущей главе, произошли во вторник. А вечером, в четверг, когда Мэри хлопотала по хозяйству, на пороге неожиданно появился Уилл Уилсон. Вид у него был какой-то странный, – во всяком случае, странно было видеть его невеселым, без обычной сияющей улыбки. В руке он держал сверток. Он вошел и, вопреки обыкновению, тихо сел.
– Что с тобой, Уилл? Ты, видно, чем-то расстроен!
– Да, Мэри! Я пришел проститься с тобой, а мало кому доставляет удовольствие прощаться с теми, кого любишь.
– Проститься? Господи, Уилл, да почему же так неожиданно?
Мэри поставила утюг, выпрямилась и остановилась у очага. Она всегда питала к Уиллу симпатию,
– Почему же все-таки ты уезжаешь так неожиданно? – повторила она свой вопрос.
– Да, – задумчиво сказал он, – очень неожиданно. А впрочем, нет, – спохватившись, продолжал он. – Капитан предупреждал меня, что через две недели он будет готов к отплытию. И все же весть эта показалась мне сейчас очень неожиданной – я так полюбил вас всех.
Мэри поняла, к кому в первую очередь относились эти слова.
– Но ведь ты приехал не две недели тому назад. С тех пор как ты постучал в дверь к Джейн Уилсон, а я, если ты помнишь, как раз была там, прошло меньше двух недель. Гораздо меньше!
– Да, конечно. Но понимаешь, я получил сегодня письмо от Джека Харриса. Он пишет, что корабль наш отплывает в следующий вторник, а я давно обещал дяде (это брат моей матери, который живет в Кэрк-Крайст за Рамсеем, на острове Мэн) навестить его в этот свой приезд. Поэтому я и должен ехать. Мне, конечно, очень жаль, но я не могу обидеть родню покойной матери. Вот я и должен ехать. И не отговаривай меня, – добавил он, явно опасаясь сдаться, если его начнут упрашивать.
– Я и не собираюсь тебя отговаривать, Уилл. По-моему, ты прав. Мне только жаль, что ты уезжаешь. Скучно будет без тебя. Когда ты едешь?
– Сегодня. Я и пришел к тебе проститься.
– Сегодня! И ты едешь в Ливерпуль! В таком случае, почему бы тебе не поехать вместе с отцом? Он ведь едет в Глазго через Ливерпуль.
– Нет, я иду пешком, а твоему отцу это вряд ли по силам.
– Ну, а почему, собственно, ты идешь пешком? Ведь на железной дороге билет стоит всего три шиллинга шесть пенсов.
– Так-то оно так, но видишь ли, Мэри (только смотри никому не говори, что я сейчас тебе скажу), у меня при себе не только трех шиллингов, а и шести пенсов нет. Перед тем как поехать к вам, я оставил своей хозяйке на сохранение кое-какие деньги – как раз хватит съездить на остров и обратно, да и на подарки. А остальное привез сюда. Ну и все у меня разошлось, кроме сущей ерунды, – добавил он, позвякивая несколькими медяками. – И потом, – добавил он, заметив, как огорчилась Мэри, – не надо так расстраиваться из-за того, что мне придется пройти пешком каких-то тридцать миль. Вечер хороший, ясный, я выйду пораньше и буду на месте к отходу пакетбота на Мэн. А куда едет твой отец? Ты, кажется, сказала – в Глазго? Тогда, может, мы проделаем с ним вместе часть пути, потому что, если пакетбот на Мэн уже уйдет, когда я доберусь до Ливерпуля, я сяду на шотландский. А зачем он едет в Глазго? Искать работы? Говорят, что там дела идут не лучше, чем у вас здесь.
– Да, это так, и он это знает, – печально ответила Мэри. – Мне иной раз кажется, что он уже никогда не получит работы и что дела никогда не наладятся. Очень трудно не падать духом. Как бы мне хотелось быть мальчишкой – я б тогда ушла с тобой в море. По крайней мере, хоть не слышала бы дурных вестей, а то кто ни заходит в дом, так сразу начинает рассказывать о каком-нибудь горе или несчастье. Отец едет делегатом от своего союза просить помощи у рабочих Глазго. Он уезжает сегодня вечером.