Мэри Бартон
Шрифт:
– А ты, значит, считаешь, что он невиновен? – спросила Салли.
Мэри ответила не сразу: слишком она разоткровенничалась с этой любопытной и бессовестной особой. К тому же она вспомнила, что даже сама считала сначала его виновным, а потому не пристало ей порицать людей, которые на основании тех же улик пришли к такому же выводу. Никто не сомневался в том, что именно он совершил преступление. Никто не верил в его невиновность. Никто, кроме его матери, но ведь здесь говорило скорее любящее сердце, чем разум: она горячо любила сына и ни на минуту не допускала мысли, что он может быть убийцей. Просто Мэри неприятен был самый разговор: ей мучительно было говорить на эту тему в такой манере, да и
А потому Мэри обрадовалась, услышав за дверью голос Джоба Лега, который, уже взявшись за щеколду, остановился побеседовать с соседкой. Зато Салли была этим крайне раздосадована и, вскочив, воскликнула:
– И чего этот старикашка тащится сюда! Твой отец приставил его смотреть за тобой, что ли? Но так или иначе я пошла: терпеть не могу ни его, ни его чопорной внучки. До свидания, Мэри. – Все это она произнесла шепотом и уже громче добавила: – Если передумаешь насчет шарфа, Мэри, загляни завтра до девяти: я его с удовольствием тебе дам.
Она столкнулась в дверях с Джобом, и они с нескрываемой неприязнью посмотрели друг на друга.
– Дурная она и дерзкая девчонка, – заметил, обращаясь к Мэри, Джоб.
– Она очень добрая, – возразила Мэри, не желая бранить гостью, которая всего минуту тому назад переступила ее порог, и радуясь возможности упомянуть о единственном достоинстве Салли.
– Да, да, добрая, великодушная, веселая, задорная – много существует различных наименований для хороших качеств, которыми дьявол наделяет своих детей в качестве приманки для простофиль. Думаешь, если бы у плохих людей не было хороших качеств, им бы удалось сбить кого-нибудь с пути истинного? А впрочем, я не об этом пришел с тобой говорить. Я видел мистера Бриджнорса, и он, в общем-то, такого же мнения, как и я: он считает, что, если миссис Уилсон не появится насуде, это будет выглядеть странно и может повредить бедняге Джему, но раз она больна – значит больна. Тут уж ничего не поделаешь.
– Не знаю, может, она не так уж и больна, – заметила Мэри, опасаясь неосторожным решением повредить своему возлюбленному. – Может, вы бы сами взглянули на нее, Джоб? Доктор, по-моему, говорил не то, что думал, а то, что мне хотелось от него услышать.
– Это потому, что он по-настоящему ни о чем и не задумывался, – сказал Джоб, который испытывал к медикам презрение, почти равное уважению, какое он питал к юристам. – А я, пожалуй, и в самом деле схожу к ним. Я не видел старушек с тех пор, как с ними приключились все эти беды, так что даже и приличия требуют зайти и проведать их. Пойдем со мной.
В комнате миссис Уилсон царила тишина, не было заметно никакого движения, – вы, наверно, частенько наблюдали такое в домах, где кто-то болен или умер. Никто ничем особенно не занят: все лишь наблюдают и ждут и начинают действовать только в случае необходимости; все стараются двигаться бесшумно, на цыпочках; мебель расставлена так, как удобно для больного, ставни закрыты, чтобы не раздражал солнечный свет; на лицах домашних неизменное сосредоточенно-грустное выражение; вы невольно поддаетесь настроению окружающих и забываете об улице, о внешнем мире, попав во власть единственного господствующего тут интереса.
Миссис Уилсон неподвижно сидела в своем кресле все с тем же выражением лица, какое было у нее, когда уходила Мэри; миссис Дейвенпорт ходила по комнате, скрипя башмаками; она старалась передвигаться медленно и осторожно, и башмаки от этого лишь отчаяннее скрипели, – правда, на этот раз раздражая слух здоровых людей гораздо больше, чем притуплённые чувства больных и горюющих. Сверху по-прежнему доносился веселый голос Элис, которая не переставая смеялась и болтала сама с собой, а быть может, и со своими невидимыми собеседниками, – я говорю: «невидимыми», а не «воображаемыми», ибо кто знает, быть может, бог разрешает душам тех, кто был нам дорог при жизни, являться в своем земном облике к постели умирающего?
Джоб заговорил, и миссис Уилсон ответила ему.
Но ответила она равнодушно, неестественно равнодушно при подобных обстоятельствах. Это произвело на старика гораздо более сильное впечатление, чем любой телесный недуг. Если бы она металась в бреду или стонала в лихорадке, он, по обыкновению, высказал бы свое мнение, дал совет, утешил бы, а сейчас он был настолько потрясен, что слова не мог сказать.
Наконец он отвел Мэри в угол той комнаты, где сидела миссис Уилсон, и сказал:
– Ты права, Мэри! Она, бедняжка, никак не может ехать в Ливерпуль. Теперь, когда я видел ее, я могу только удивляться тому, что доктор сразу этого не понял. Как бы ни повернулось дело бедняги Джема, ехать она не может. Так или иначе, скоро все решится, и самое лучшее до тех пор – оставить ее в покое.
– Я была уверена, что вы так скажете, – ответила Мэри.
Но они рассуждали так, не спросив мнения хозяйки дома. Они полагали, что она лишилась рассудка, тогда как на самом деле внешние впечатления лишь не так быстро проникали в ее смятенный ум. Заговорщики не заметили, что она (сначала, казалось, машинально) проследила за ними взглядом, когда они отошли в уголок, и что на лице ее, дотоле застывшем, появились признаки былой раздражительности.
Когда они умолкли, она встала и ясным, решительным голосом произнесла, напугав их так, словно заговорил мертвец:
– Я еду в Ливерпуль. Я слышала все, о чем вы тут говорили, и говорю вам, что я поеду в Ливерпуль. Если слова мои могут убить моего сына, то они ведь уже слетели с моего языка, их не вернешь. Но вера поддержит меня. Элис часто говорила, что мне не хватает веры, а теперь она у меня есть. Они не могут, не посмеют убить мое дитя, мое единственное дитя. И я не буду бояться, хотя душа у меня холодеет от ужаса. Но если ему суждено умереть, то я хоть увижу его еще раз – увижу на суде! Когда все станут с ненавистью смотреть на моего мальчика, рядом будет его бедная мать, которая утешит его, насколько можно утешить взглядом, слезами, сердцем, бесчувственным ко всему, кроме его горя, – его бедная мать, которая знает, что он чист, – во всяком случае, перед людским судом. Может, мне позволят подойти кнему, когда все кончится, а я знаю много стихов из писания (хоть вы об этом, может, и не догадываетесь), которые поддержат его. Я не видела Джема с тех пор, как его увели в тюрьму, зато теперь ничто не может удержать меня, раз я знаю, что хотя бы на минуту могу увидеть его: ведь минуты-то эти, может, считанные и не так уж много их осталось. Я знаю, что сумею утешить его, бедняжку. Вы-то этого не знаете, но он всегда так мягко и ласково со мной разговаривал, точно с возлюбленной. Очень он меня любил, а я, что же, брошу его одного страдать от этой страшной напраслины, которую на него возвели? Если я ничего другого не смогу сделать, я хоть буду молиться за него при каждом худом слове, какое про него скажут, и он, бедняжка, по моему лицу догадается, что мать делает для него.
Затем, заметив по выражению их лиц, что они могут воспротивиться ее желаниям, она резко повернулась к Мэри и, взглянув на нее с былой неприязнью, объявила:
– Вот что, голубушка, запомни раз и навсегда. Джему никогда не удавалось заставить меня что-либо сделать, если я не хотела, да он и не пытался. А чего он не мог добиться, то не под силу и тебе. Завтра я поеду в Ливерпуль, разыщу моего мальчика и буду с ним и в радости и в горе, а если он умрет, может, господь в своем милосердии призовет и меня. Могила – верное лекарство для исстрадавшегося сердца!