Место явки - стальная комната
Шрифт:
Но все сие — лишь присказка. Мне 607 школа памятна совсем по другой причине, для меня, как выяснилось потом, весьма значимой. А знаменитому современнику спасибо, что напомнил…
Кстати, попутно: по дороге в школу я тогда непременно приникал к стенду, на котором выклеивали «Советский спорт». (Да, в те времена газеты можно было читать бесплатно, каждый новый номер вывешивался на всеобщее обозрение, повсеместно). И, клянусь, тогда еще обратил внимание на регулярно появлявшиеся в газете стихи лесенкой, подписанные «Евг. Евтушенко». Я и предположить не мог, что в тот же самый момент, в каковой я читаю лесенки, их автор, немыслимый счастливчик в моих глазах, потому что его печатают
Смотрю на старую фотографию — от времени, от послевоенного своего фиксажа, ставшего туманной коричневой сепией, она будто устала от десятилетий, проведенных в альбоме. Устала, но по-прежнему способна перенести в позднюю знобкую осень пятидесятого года. Я гарцую там от знания своей непобедимости в секторе для прыжков в высоту. На убогом районном стадионе то ли мальчишки нормы ГТО сдают, то ли идет мелкое школьно-районное первенство. Я коряво завис в этом выцветшем стоп-кадре на уровне не сбитой еще планки, пацаны вокруг смотрят, продрогшие, в кепарях, в задрипанных шароварах, кто и с голыми ногами — тренировочных костюмов то поколение отроков еще не знало. И не видно, между прочим, ни одной девочки — учились-то раздельно.
Нынешние художественные фильмы о тех временах сплошь и рядом не передают истинного облика среды, что была нашим каждодневным бытом, в них как-то слишком все помыто и отглажено, даже и сквозь заявленную бедность упрямо выглядывает благодушная нынешняя удовлетворенность. Почему так? Казалось бы, как просто воспроизвести портрет времени — достаточно постановщикам повторить любительские фотографии, вроде той, что в моем старом альбоме с запечатлевшейся на ней массовкой из реальных обитателей давно прошедшей осени. Не получается.
А справа на фото стоит и наблюдает за нами плотный мужчина в облегающем темном пальто, с круглой коротко стриженной головой. Пристально и добро смотрит он на это наше бодрое по первому морозцу школьное ристалище: директор 607-й мужской московской школы Исаак Борисович Пирятинский.
Поскольку Евтушенко его уже описал, то мне остается лишь кое что процитировать: «Директор 607-й марьинорощинской школы Исаак Борисович Пирятинский был небольшенький, крепенький фронтовичок-здоровячок с коротким седоватым ежиком и смышлеными энергичными глазами, полными доброжелательного любопытства отца-командира к вверенным ему рядовым — то есть к школьникам.
На работу он ходил в военной форме со следами от споротых погон, с колодкой наградных планок и ввинченной в гимнастерку единственной медалью, на которой было написано только одно гордое слово: «Гвардия».
Но солдафоном он не был… Он нас называл по именам, а не по фамилиям, что по тем временам было поразительно, и прекрасно помнил нас в лицо… Иногда играл с нами в волейбол, в шахматы… Словом, такого прекрасного директора мы даже не заслуживали».
Вспоминается мне Пирятинский тоже не просто так. Потому особенно вспоминается, что однажды именно он ввел в наш класс и представил человека, который оказался мне учителем не только по должности…
Итак, я в восьмом классе. Я здесь новенький. Я приехал из Тбилиси, где закончил седьмой класс, но по столичному получалось, что шестой — в Грузии была одиннадцатилетка, а
На семейном совете стали решать: терять год или не терять? Год в запасе у меня был — я рано пошел в школу. Я решил не терять, предполагая как-нибудь выкрутиться. Резервы времени можно было найти, если кое от чего отказаться, например, отменить занятия скрипкой и рисованием. Я же успел уже стать типичным тбилисским мальчиком, там все на чем-нибудь играли, пели, плясали, рисовали, перевоплощались в драмкружках, жонглировали футбольными мячами, боролись и бегали на перегонки. По плотности талантов на единицу юного населения, по убеждению в престижности раннего освоения всего, что позволяет ребенку отличиться, Тбилиси, похоже, входил тогда, не знаю, как сейчас, в десятку самых передовых городов мира. Отрочество, проведенное в таком своеобразном месте, не могло не окраситься в соответствующие тона. Я был как все.
Единственное, что я себе оставил в Москве кроме школы — спорт. Легкая атлетика — это было святое. Именно в то лето, когда мы с отцом перебрались в столицу, я успел стать чемпионом Тбилиси среди мальчиков по бегу на 60 метров и в прыжках в длину. Только дурак решился бы добровольно погубить столь удачно начавшуюся карьеру. Тем более, что теперь появлялась возможность попробовать покорить Москву. Позже это удалось. И не только Москву. Но поскольку к толстоведению затронутая тема отношения не имеет, я в нее не углубляюсь. Продолжим о главном.
Однажды утром в класс вошел Пирятинский со своим гвардейским знаком на туго расправленной по груди гимнастерке, а следом легко вдвинулся невысокий мужчина в интеллигентно свободном московшвеемском костюме, с просторной залысиной над и без того просторным лбом. Элегантно сутуловатый, он уверенно положил свой портфель на учителькую кафедру, и не было в нем ни тени зажатости от новой аудитории, а, наоборот, была уверенность в полной необходимости своего здесь присутствия.
Пока Пирятинский объяснял, что это наш новый преподаватель литературы, что зовут его Александр Александрович Титов, что просит любить его и жаловать, с лица гостя не сходило выражение легкой досады: ну ладно, мол, хватит уже, оставьте, мы разберемся сами.
Первое появление Сан Саныча запомнилось не случайно. По программе на этом уроке полагалось начинать «проходить Толстого». Мы и начали. Но как!
Не было ничего сказано ни о мировом значении нашего самого великого классика, ни о его биографии — родился-умер, что написал, что говорил о других, что говорили о нем, особенно Ленин, — ничего, что полагалось бы и потому было ожидаемо, не случилось.
Уже через несколько минут новый учитель оседлал первую парту — лицом к классу, ногу на скамью, и, раскрыв томик Горького, стал неторопливо и вразумительно читать по нему очерк о Льве Толстом.