Место явки - стальная комната
Шрифт:
Суровый мужчина напротив выкатывает мне вопрос, который я потом уверенно занесу в разряд мистических попаданий, случавшихся по жизни:
— Кто из русских классиков второй половины XIX века вам наиболее интересен?
Мы по разному видим ситуацию. Ему важно выяснить круг интересов абитуриента, абитуриент же лихорадочно думает, о ком он может хоть что-нибудь сказать.
— Лев Толстой, — произношу я, быстро перебрав в голове классиков, не подозревая, что в то же мгновение угодил в силки.
Сидящий передо мною зам декана филологического факультета МГУ Михаил Никитович Зозуля — известный толстовед, ведет толстовский семинар, в котором я чуть позже и окажусь. Угадал налететь!
Зозуля нехорошо
— Интересно, — произносит он, будто ставит метку на борту судна, теряющего осадку. — Так может быть, вы скажете, в чем особенности изображения Толстым народа в «Войне и мире» и в «Воскресении»?
Теперь мой корабль вообще дает течь. Дело в том, что народ-то я уже тогда любил не меньше самого Толстого, но романа «Воскресение» к тому моменту еще не читал. Подниматься и уходить? Но я не даром верил, что именно собеседование — мой спасительный шанс!
Не за долго до случившегося я с карандашом в руках проштудировал объемистую книгу Бориса Мейлаха «В. И.Ленин и проблемы русской литературы». Она, между прочим, была отмечена Сталинской премией, так что ее стоило знать. Я и знал. И стал почти дословно гнать этот замечательный текст Зозуле, все дальше уходя от народа в «Воскресении» и все ближе приникая к истинно Ленинскому пониманию значения Толстого для русской революции.
Даже последовавшее затем явленное абитуриентом вызывающее неведение в языке Гете не стало катастрофой — меня приняли.
Поступлением на филологический факультет МГУ я обязан — к чему скрывать! — и еще одному нешуточному обстоятельству — своей принадлежности к мужскому полу. Мужчины были редкостью на филфаке тех лет, их ценили, хотя бы и инвалидов или пришедших после армии, то есть «в возрасте». А тут юный да здоровый!
Нас, мужиков на филфаке, замдекана Зозуля любовно называл «морской пехотой».
Поскольку я взял задачей рассказать ни о чем другом, а именно о своем постепенном врастании в толстовский мир, что в конечном счете привело к пьесе «Ясная Поляна», воплотилось и в других работах этого направления для театра и кино, то не буду особенно отвлекаться. Не стану, например, рассказывать о блистательном сонме профессоров, принявших под свою опеку нас — первокурсников 1952 года. Какие были люди! Старик-античник Сергей Иванович Радциг, пушкинист Сергей Александрович Бонди, фольклорист Владимир Иванович Чичеров, литературовед-теоретик Алексей Георгиевич Соколов, лингвист Петр Саввич Кузнецов, Гудзий, конечно, — о нем речь еще впереди. С армией аспирантов, лаборантов, доцентов и кандидатов, руководителей семинаров и практикумов они будто брали нас за руку и вводили под филологические чертоги. И мы под ними, под этими чертогами, размещались, кто как мог и кому какая была судьба.
Лесик Анненский — Лесиком мы звали его тогда, он давным-давно — подлинный Лев литературной теории и критики, он шел курсом старше — в своих замечательно написанных мемуарах подробно и добро рассказал о доценте Либане, который нам, юным филологам, «ставил руку».
Вот эта фигура именно в контексте нашего рассказа требует непременного укрупнения.
На первом курсе и я попал в его обработку. Он вел у нас обязательный спецкурс по древней русской литературе, а также еще и спецсеминар «Введение в литературоведение». О том, как я, один из трех во всей группе, изловчился в первом случае получить у него пятерку в зимнюю сессию — особая песнь. Случайно узнав от любимой девушки, группа которой сдавала экзамен Либану на два дня раньше нас, что любимый конек доцента при проверке студентов на вшивость — комментарий Ржиги к «Слову о полку Игореве», а это означало абсолютное знание того, кто там, в этой древней истории, чьим родственником являлся, я за сорок восемь часов до экзекуции в течение ночи вызубрил все княжеские
Поставив в зачетке «отл», Николай Иванович Либан встал во весь свой небольшой рост и пожал мне руку. Потом он спросил, нет ли у меня планов продолжить занятия древней русской литературой, так сказать, на фундаментальной основе. Я сказал, что как раз в последнее время об этом много размышляю.
Сдавать ему было поистине страшно, он никому не давал спуска и требовал безусловного знания первоисточников — всяких многих житий, апокрифов, «слов, со слезами смешанных» и прочих верных Февроний. Даже если ты от корки до корки прочитаешь учебник Гудзия, ему было мало, хотя все сюжеты там подробно и элегантно изложены, требовалось еще одолеть толстенную хрестоматию из древних текстов, составленную тем же Гудзием. Без чтения хрестоматии можете не приходить, предупреждал он. Признаться, ту хрестоматию я все-таки не осилил. Сделал ставку на славный комментарий Ржиги, и, видите, обошлось…
Второго такого эрудита, как Либан, на факультете не было и, наверное, уже не будет. Нынче он подбирается к своим ста годам и недавно признался корреспонденту, что прочитал студентам «все курсы», которые только читаются на филфаке. При всем при том, он так и не защитил, кажется, даже кандидатскую. Сначала, видимо, было недосуг, а потом и не удобно стало: сам Либан что-то там защищает?!
Семинар «Введение в литературоведение» продолжался оба семестра первого курса. Либан одобрил предложенную мною для себя тему: «Анализ содержания и формы «Севастопольских рассказов» Л.Н.Толстого».
В мире есть странности, к которым привыкнуть невозможно. Например, уму не постижимо, а всю жизнь радуешься, что мир поделен на мужчин и женщин. Смотришь на обтянутые тесными джинсиками округлости постоянно возникающих для твоих досужих рассматриваний на улице девичьих фигурок и радуешься. Хотя пора бы привыкнуть. Они и потом будут вот так же ходить и о чем-то своем думать, когда и тебя, бесстыжего, давно уже не будет… Все тут, кажется, ясно, а привыкнуть не можешь… А почему высокое дерево стоит и не падает?.. А птица почему взлетает?..
К вопросам, не имеющим ответа, но тем не менее всегда поражающих даже и мало-мальское воображение, относится такой, мне кажется: почему, беря в руки роман или придя в театр на новую пьесу, ты, точно зная, что ничего рассказанного в книге или показанного на сцене на самом деле, в реальности никогда не было, ты очень скоро всему начинаешь безусловно верить? Мало — верить, еще и переживаешь за них, несуществующих, и заплакать можешь, и рассмеяться.
Литературоведение, конечно, не дремлет, давно уже многое объяснило, но суть этого волшебства остается несхваченной. Тайна сия по-прежнему велика есть.
Дар властвования одного, пишущего, будто свыше назначенного, над воображением другого, читающего или смотрящего, — именно тайна. Но даже не зная, почему живое дерево не падает, войдя в лес, мы не можем не поразиться его щедрому величию. Так и читающему не важно «как это сделано», ему для наслаждения достаточно и того, что оно сделано. И читающему остается одно — добровольно погружаться во вторую реальность.
Выбирая тему для первой же курсовой работы, я имел в виду попытаться раскусить именно то, как сделано: должны же тут быть у классика свои приемы, способы, приспособления. Словом, хотелось проникнуть в неразрешимую тайну. В конце-то концов, затем и пришел на филфак! Вот и начал с препарирования раннего Толстого, чтобы понять, чем он тогда, на заре своей, «всех взял»? Очень хотелось произвести анализ содержания и формы…