Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки
Шрифт:
Немецкие колонисты появились в этом районе совсем недавно, вместе с потоком переселенцев, откликнувшихся на манифесты Екатерины II, и успели уже натерпеться страха во время восстания. Колония была расположена на левом берегу Волги, на северо-восток от Саратова, и отделялась от степи цепью песчаных холмов. На вершине одного из них, ближайшего к колонии и наиболее удобного для обороны, Державин во время военных действий уже был с командой саперов, заложил там простейший шанец и поставил пушки. Неудивительно, что колонисты, во главе со своим крейс-комиссаром, приняли его как родного. Кроме того, Гаврила Романович еще в детстве, когда его родители жили в Оренбурге, ходил там в школу ссыльного немца, по имени Иозеф Розе, где ему довелось овладеть немецким разговорным языком. Державин имел потом не один случай благодарить судьбу за этот полезный навык. Так было и в этот раз. Видя, что приезжий мается, не зная, чем занять мысли, один из простых колонистов, по имени Карл Вильмсен, предложил ему несколько книг. Одна из них заинтересовала Державина. То был сборник прозаических переводов на немецкий язык стихотворений некого анонимного, писавшего
Неизвестный поэт придерживался стоического мировоззрения. Он смотрел на жизнь, как на короткий сон, обманчивые миражи которого рассеиваются при свете утра. Судьба отдельного человека, так же, как и великих царств, виделись ему не более чем «игралищем непостоянства». Во всем этом мире, скользившем по краю бездны, поэт видел лишь одну неподвижную точку – крепость духа, лишь закаляемую лишениями и бедствиями. «Сие же опыт совершенной добродетели, когда сердце в жестокостях рока растет и возвышается». Державин был поражен: все в этих стихах соответствовало его положению, все разрушало его мечтания – и укрепляло его дух. Мы только что привели в кавычках фрагменты из переводов на русский язык, набросанных Гаврилой Романовичем для себя при чтении од неизвестного учителя. Но, следуя мыслью по стопам неизвестного поэта-стоика, Державин ощутил и нечто гораздо большее, чем успокоение душевное. Карабкаясь с заветным немецким томиком на склоны Читалагая, размахивая руками и задыхаясь, Державин почувствовал, как в глубине его духа рождаются собственные стихи. Он ощутил себя русским поэтом.
Думаем, что географическое название, приведенное нами только что, многое объъяснило внимательному читателю. Томик стихов, позаимствованный из библиотеки шафгаузенского колониста, содержал переводы творений прусского короля Фридриха Великого. Что же касалось поэтического воодушевления, осенившего Державина весною 1775 года, то оно завершилось созданием «Читалагайских од», в которых, по большому счету, поэт обрел свою творческую индивидуальность. «Начав переводом, Державин перешел к творчеству. Он успел написать лишь две оды – „На знатность“ и „На великость“. В них есть явные отголоски од фридриховых, но сильней отголосков – собственный голос Державина. В зеркале, поднесенном рукой Фридриха, Державин впервые увидел свое лицо. Новые, дерзкие мысли, пробудясь, повлекли за собою резкие образы и новые, неслыханные дотоле звуки», – справедливо заметил В.Ф.Ходасевич, обративший в своем известном жизнеописании Державина особое внимание на момент его творческого пробуждения.
В отечественной традиции успело сложиться несколько ироничное отношение к творчеству немецкого «философа на троне». Радищев еще, размышляя о роли случайности в истории, заметил: «Повторим: обстоятельства делают великого мужа. Фридрих II не на престоле остался бы в толпе посредственных стихоплетчиков, и, может быть, ничего более». Гете, со своей стороны, на Фридриха только что не молился – хотя, как мы знаем, сам прусский король относился к его сочинениям пренебрежительно. Для нас более важно другое – начальный творческий импульс, полученный русским поэтом при чтении Фридриха Прусского, а также весьма характерные для его поэзии мотивы «скольжения на краю бездны» и «стойкости (Standhaftigkeit) в бедствиях». Первый из них отчетливо прозвучал уже в начальных строках написанной в 1779 году, хрестоматийно известной оды «На смерть князя Мещерского», последний – в ее заключительных словах. В преображенном виде оба прослеживаются в тексте и стихотворного послания «К первому соседу», и оды «Бог», и многих других сочинений, получивших необычайную популярность у читателей своего времени. Стоическое мировоззрение было разработано не в Сан-Суси, да и дошло к нам не с Волги. Однако присущие ему лейтмотивы были так глубоко прочувствованы Державиным при чтении сочинений Фридриха II, и выражены в собственных его стихах с такой силой и убедительностью, что безусловно сыграли значительную роль в формировании психологического склада просвещенных россиян «петербургского периода».
Так обстояло дело с магистральными влияниями. В том, что касалось второстепенных, мы можем найти немало пищи для размышлений: Державин переосмысливал все, что ему западало в душу. Хороший пример представляет известная ода «На счастие». Ода была писана на масленицу 1789 года, и изображала мир с мозгами набекрень: «В те дни, как все везде в разгулье: / Политика и правосудье, / Ум, совесть и закон святой, / И логика пиры пируют, / На карты ставят век златой, / Судьбами смертных пунтируют, / Вселенну в трантелево гнут; / Как полюсы, меридианы, / Науки, музы, боги – пьяны, / Все скачут, пляшут и поют». Фортуна, сведя с ума монархов и простых смертных полновластно царит над всем этим хаосом. Скользя «на шаровидной колеснице», она помавает над миром «волшебною ширинкой» и осыпает кого золотом, а кого пеплом. Поэт воздает богине удачи хвалы своим заплетающимся языком, выговаривая между иными такие слова, за какие в ту пору можно было и в крепость попасть. В известной ремарке Державин дурашливо объяснил, что ода писалась, когда «и сам автор был под хмельком».
Одним словом, перед нами картина «перевернутого мира», открывшего поэту свою сущность без всяких завес и прикрас. Пожалуй, анализ ведущих мотивов стихотворения на том можно бы было и закончить, прибавив для полноты, что это откровение посетило поэта в сакральное время – и, если не в сакральном, то в особом пространстве. Ведь ода была написана в Москве – а что было естественнее для петербуржца, чем оставить на время чопорный Петербург, приехать в расхлябанную и хлебосольную Москву, и погрузиться в стихию масленичного разгула. В этом плане, ода «На счастие» внесла существенный вклад в разработку оппозиции «Петербург-Москва», принципиально важной для метафизики Петербурга в целом. Не отрицая оправданности такого прочтения оды, мы должны заметить, что в разработке ее темы у Державина был предшественник,
Так вот, в собрании сочинений этого самого Гюнтера уже упоминавшийся нами советский литературовед Л.В.Пумпянский обнаружил оду, озаглавленную «An die Gelegenheit», что, собственно, и означает «На счастие». Есть в ней и описание мира, как будто сошедшего с ума («Der Welt ist jetzo voller Narren»), и богини удачи, рассыпающей над миром свои дары («verliebte Wunderwerke») – а другой оде предпослана авторская ремарка, извиняющая словесные вольности поэта тем, что он был сильно навеселе («Als er einen dichten Rausch hatte»)… О чем-то нам все это напоминает – впрочем, в конечном счете о том, что всякий большой поэт берет себе материал там, где его находит, что Державин с удовольствием читал своих германских коллег – а, может быть, еще и о том, что немецкие источники «петербургского текста» широко открыли для него сокровищницу своих образов и мотивов.
Архитектурный текст Петербурга XVIII века
Общее положение об усредненном в стилевом отношении облике раннего Петербурга не отменяет того, что отдельные предложения и абзацы его архитектурного текста были написаны с немецким акцентом, вполне ощутимым по сию пору. В первую очередь, это – тип базиликального одноглавого здания под удлиненным «шпицем», практически определяющий для храмовой архитектуры раннего Петербурга, будь то Петропавловский или Троицкий собор, церковь Успения на Мокруше или Воскресения Христова на набережной Васильевского острова близ дворца Меньшикова. В восприятии русских людей, этот тип связывался прежде всего с лютеранской кирхой (поскольку известный в Московской Руси так называемый «трапезный» тип храма, основной объем которого был продолжен за счет трапезной и притвора, над которым нередко ставили колокольню, не был доминирующим). Ну, а первую скрипку в петербургском лютеранстве неизменно играли немцы.
Протестантские кирхи начали ставить в нашем городе едва ли не с самого дня его основания. Можно считать, что первой была кирха, поставленная на территории Петропавловской крепости в 1703 году. За нею последовали другие, прежде всего «лютеранско-реформатская» кирха, возведенная во дворе дома сподвижника Петра I, вице-адмирала российского флота Корнелиуса Крюйса в 1708 году. Дом этот был расположен на левом берегу Невы, в самом центре города, примерно на месте позднейшего Нового Эрмитажа. Взятое нами в кавычки в предыдущей фразе определение передает тот нечасто встречавшийся в истории факт, что представители двух важнейших протестантских конфессий мирно уживались в петровском Петербурге, и даже находили возможным молиться в одном помещении. Как можно заключить на основании документов эпохи, оба упомянутых храма, а также и ряд других, поставленных на берегах Невы, представляли собой скромные деревянные строения об одном этаже, увенчанные небольшой башней со шпилем. Надо ли говорить, что это было следствием единственно торопливости в работе и недостатка средств. Однако же, по указанной причине, прототипом базиликальных православных храмов первоначального Петербурга стали не местные, но иностранные культовые здания.
Кроме того, нужно сказать и о здании городской ратуши. Как известно, при сильном развитии властных структур, представленном в архитектурном тексте раннего Петербурга хотя бы зданием Двенадцати коллегий, нашему городу все же не довелось обзавестись особым зданием ратуши-ратгауза, в строгом смысле этого слова. Это должно было очень удивлять приезжих европейцев, поскольку ратуша – помещение, где размещались органы городского самоуправления – представляло собой, вне всякого сомнения, одно из средоточий жизни любого западного города, – наряду с кафедральным собором или рынком. Можно предположить, что, подсознательно ощущая отсутствие такого здания, немецкий архитектор Георг Иоганн Маттарнови принял в 1718 решение строить Кунсткамеру в формах привычной его взгляду ратуши, соединяющей компактное основное помещение симметричной планировки с возвышающейся в центре башней. Правда, Кунсткамера была развернута им не к обширной площади, а к узкой набережной Невы. Однако ориентация на реку, как и вообще любовь к водным коммуникациям, были присущи пространственному мышлению Петра и усиленно прививались им своим подданным. Потом постройку Маттарнови, который умер, едва успев заложить фундаменты нового здания, передали швейцарскому зодчему Николаю Фридриху Гербелю. Подхватив и даже немного развив интуитивно понятную ему мысль предшественника, Гербель вывел в камне основной объем здания, но не справился с башней. Как известно, докончить ее выпало на долю итальянца Г.Киавери, а его работу завершил, уже после смерти Петра, русский архитектор М.Земцов. В итоге совместных усилий этого «интернационала зодчих», одухотворенного единой «сквозной идеей», в центре города все-таки появилось весьма импозантное здание ратуши в немецком вкусе, использованное, впрочем, для размещения коллекций рыб, птиц, пресмыкающихся гадов, а также и всяких уродов – первого нашего музея – в связи, надо думать, с отсутствием до поры до времени самой идеи самоуправления.