Метеоры
Шрифт:
После Касабланки Роан — самый бедный из моих шести городов. Это так. У бедных отброс плотный. Они выбрасывают картофельные очистки, консервные банки, бытовые предметы, купленные по дешевке и тут же выходящие из строя, а главное, неизменное ведро шлака и жженого угля, резко утяжеляющее отбросы. Довиль, самый шикарный из моих городов, первым потребовал привлечения мусорокомпрессоров для вывоза своих мудреных упаковок, пробок от бутылок шампанского, окурков сигарет с золотым обрезом, пустых панцирей лангустов, букетов аспарагуса, бальных туфель, полусгоревших венецианских фонариков. Пышный, многословный, блестящий, легкий и объемный мусор, который эти дорогостоящие машины должны перемолоть, раздавить, сжать и затем транспортировать, потому что пространство, которое занимают эти пустяки, отныне не соответствует их значению. Мертвые,
Совершенно противоположен помойный портрет Роана. Два члена городского совета заехали за мной сегодня в привокзальную гостиницу и отвезли меня на машине на несанкционированную свалку, которой все пользовались до сих пор и которую муниципалитет решил уничтожить, — по причине города-сада, который будет возведен неподалеку, — заменив свалку организованным пунктом сбора мусора. Для успешного проведения данной операции все рассчитывают на мою компетенцию.
Остерегусь выражать свое мнение в присутствии этих славных людей, чьи мысли о красоте, творчестве, глубине и свободе, наверно, близки расхожему штампу, а то и абсолютно ничтожны. Но, прибыв на край «Чертовой ямы», — как ее здесь называют, — куда Роан с помощью пяти грузовиков исторгает все свое самое сокровенное и разоблачительное, то есть, в общем, свою сущность, я испытываю сильные эмоции и любопытство. Я в одиночку отваживаюсь на вылазку в «дыру». Углубляюсь в беловатую массу, которую оцениваю со знанием дела и которая в основном состоит из молотой бумаги и пепла, но здесь представляет необычную плотность. Местами масса становится волокнистой, нитчатой, пушистой, и один из моих провожатых — издали — поясняет, что две текстильные фабрики выбрасывают очесы шерсти-сырца, который смешивается с отходами очень медленно.
— А ведь должен быть способ утилизации для всей этой шерсти, — замечает он с оттенком порицания того, что сам наверняка считает расточительством.
Ах ты мещанская мокрица! Вечный страх что-то выбросить, скупердяйское нежелание отправлять что-то на свалку. Наваждение, идеал: общество, которое бы не выкидывало ничего,где предметы существовали бы вечно и их две главные функции — производство-потребление — осуществлялись бы без отходов! Мечта о полном урбанистическом запоре. А я, напротив, мечтаю о тотальном, всеобщем выбросе, обратившем бы целый город в свалку. Но разве не это как раз и обещает нам грядущая война с обещанными воздушными бомбардировками? Не будем настаивать. Как бы то ни было, но я ценю роанский сырец, придающий отбросам сходство с твидом и заставляющий меня пересмотреть свое суждение о статусе этого города. Отбросы серые, без особого блеска, но несомненно хорошего качества…
Чуть дальше возмущение моих советников становится совершенно праведным при виде кучи книг, целой библиотеки, сваленной в беспорядке. Вскоре каждый из нас погружается в чтение какой-нибудь из этих жалких книжонок, грязных и рваных. Впрочем, ненадолго, поскольку они оказываются трудами по химии на латыни. Какие превратности судьбы привели их сюда и почему они окончили свой многомудрый путь в этих краях? Книга, пользующаяся большим спросом у старьевщиков, редко встречается в отбросах, и должен сказать, что это моя первая находка такого рода. Но вот что замечательно: мои спутники возмущаются грубостью населения, которое, не колеблясь, выбрасывает книги, — предмет в высшей степени благородный. Я, напротив, восхищаюсь богатством и мудростью свалки, где можно найти даже книги. Это именно то недоразумение, которое нас разделяет. Для моих муниципальных советников, целиком вросших в тело общества, свалка — это ад, приравненный к небытию, и ничто не внушает достаточное отвращение, чтобы заслужить выброс на нее. Для меня это мир, параллельный нашему, зеркало, отражающее то, что составляет саму суть общества, — и переменное, но абсолютно положительное значение, имеется у каждого отброса.
Отмечаю другую особенность. Само собой разумеется, что ни в Роане, как, впрочем, и ни в каком другом городе, нет привычки выбрасывать книги в мусор. Однако присутствие этих книг показалось мне интересным, показательным, поучительным, и я тут же вписал их в помойный герб Роана. Теперь я вспоминаю, что так было уже не раз, в нескольких городах. Когда я впервые оказался в Мирамасе, на грандиозной свалке Марселя — самой большой во Франции, — я был поражен присутствием
Роан — город серый и благонамеренный, судя по шерсти-сырцу и старинным книгам, — таким образом, ждал от Александра Сюрена, короля. Денди отбросов, чтобы Чертова яма была засыпана по методу контролируемого депозитария и стала стадионом, питомником или общественным садом. Так и будет сделано, господа советники, но придется уступить мне возмездное управление сбором, перевозкой и переработкой ваших отходов с монополией на все возможные виды утилизации.
Взглянем немного со стороны. Представляю себя перепрыгивающим кучи отбросов среди роанских муниципальных советников, время от времени помогающим себе верной моей Флереттой. В облике моем есть что-то мушкетерское. Я колеблюсь между двумя крайностями. Повезет — лодочник, не повезет — коза. Люблю движение. Движение бесцельное (физический труд ненавижу), и, сверх того, движение восходящее. Краткий опыт пребывания в Альпах убедил меня: жгучие и ощутимые эмоции я найду если не в сексе, то только в альпинизме. Когда я говорил о козе применительно к себе, я грешил избытком ненависти к себе. Надо было говорить о верблюде. Фехтование и альпинизм. Два вида мускульной экзальтации. Первое имеет целью подчинить противника, второе — покорить пейзаж. Но горный пейзаж обороняется смертельно опасным оружием и в любой момент грозит переломать вам кости. Синтез того и другого реализуется в высшем проявлении этих упражнений — охоте, — поскольку тогда противник — дичь прячется в пейзаже, неотделимом от него до такой степени, что любовь к пейзажу спорит в сердце охотника с алчностью к добыче.
У меня, бесспорно, отменный аппетит, но аппетит избирательный, исключительный. Я никогда не понимал, отчего так мало интереса уделяют наши психологи, психиатры, психоаналитики и прочие душевные шарлатаны — отвращениям к тем или иным видам пищи разных людей. А ведь какое здесь поле для наблюдений, какие обнаруживаются находки! Как, например, объяснить, что я с нежного детства испытываю омерзение к молоку и всем его производным — сметанам, маслам, сырам и т. д.? В два года, если меня заставляли проглотить хлебный шарик, внутри которого была спрятана крошечная капля сыра, меня тут же охватывала неукротимая рвота. Вот вам моя особенность, которая не останавливается на одних губах, а, наоборот, захватывает все, до самых кишек!
Я люблю пищу причудливую, изощренную, неузнаваемую. Я не хочу блюда, которое сразу заявляет, что оно потроха, говяжий язык или телячья голова. Ненавижу циничные блюда, которые, кажется, единым махом перенеслись из дикой природы в вашу тарелку и намерены оттуда прыгнуть вам прямо в лицо. Овощи, моллюски, свежие фрукты и прочие натурпродукты — мало меня привлекают. Заговорите со мной о восточной кухне! У меня слабость к пищевому трансвестизму: к грибам — растению, прикинувшемуся мясом, к бараньим мозгам — мясу, прикинувшемуся плодовой мякотью, к авокадо с жирной, как масло, плотью, и больше всего я обожаю рыбу — фальшивую плоть, которая, как говорится, без соуса — ничто.
Мой вездесущий орлиный нос — не только основное украшение моего лица и выражение моего ума, мужества и щедрости. На самом деле обоняние занимает выдающееся место в моей жизни — что неудивительно, если подумать о моем охотничьем призвании, — и я охотно написал бы трактат о запахах, имей я время и талант. Больше всего меня интересует, естественно, мое особое положение в обществе, где у большинства людей нет чутья.Человек — это известный факт — принадлежит вместе с птицей и обезьяной к тем животным особям, чей нос атрофировался настолько же, насколько развилась у них зоркость. Видимо, надо выбирать: или видеть, или нюхать. Человек, выбравший глаз, не имеет носа.