Меж трех времен
Шрифт:
Я жадно впитывал в себя впечатления. В стеклянных витринах висела настоящая одежда тех времен - если бы не стекло, к ней можно было бы прикоснуться. Там была юбка из голубой саржи, которую когда-то носила живая девушка, одна из многих, - юбка, зауженная книзу, которая заканчивалась чуть повыше лодыжек. Рядом с юбкой - вечерний плащ запахивающийся по всей длине, из сатина персикового цвета, с отделкой из белого меха; в таком плаще женщина действительно могла прохаживаться в фойе какого-нибудь нью-йоркского театра, ожидая начала забытой ныне пьесы, и я безо всякого труда представил себе, как она плывет через шумный многолюдный вестибюль. Белые туфли на высоких каблуках, видневшиеся из-под опушенного мехом края плаща, были очень похожи на современные, но все же не совсем; думаю, что дело в каблуках -
Весь день я истратил, разглядывая старинную одежду и размышляя о ней. Наутро я вернулся на выставку и провел там почти весь день; тому же было посвящено почти целиком и утро третьего дня. Я занимался тем, чему меня когда-то учил Мартин Лестфогель в школе Проекта: смотрел вблизи, не отводя глаз, на все эти платья и плащи, туфельки и зонтики, шляпки и кепи, пальто, костюмы и широкие куртки с поясом, башмаки, сапоги и галоши - смотрел, покуда они не перестали казаться странными и нелепыми. Усилий потребовалось немало: прочие посетители приходили, смотрели, комментировали и уходили, а я все бродил туда-сюда по проходам между витринами, останавливался и старался увидеть эти вещи на городских улицах, увидеть мысленно, как они движутся по тротуарам, увидеть их не на выставке, а в жизни... И так продолжалось до тех пор, покуда где-то в середине третьего дня эти вещи в моих глазах больше не казались странными - они стали обычными, обыденными. И когда я ушел с выставки и по музейной лестнице спустился в современный Нью-Йорк, я уже знал наверняка, что приблизился к цели, что ощущаю вокруг, за тем, что видят мой глаза, реальность прошлого, которое, согласно Эйнштейну, существует одновременно с настоящим, - реальность Нью-Йорка начала столетия, который сейчас стал для меня вполне достижим.
13
Как-то днем я сидел в номере, листая журнал «Америкэн бой» за январь 1912 года, и вдруг понял - я готов. Я сидел, удобно развалившись в большом обитом кресле - я придвинул его к окнам, чтобы дневной свет попадал на страницы. На мне были джинсы и клетчатая рубашка из хлопка. И я понял, что приготовления завершены. Само собой, я не узнал всего о Нью-Йорке 1912 года, но ведь и современный человек не все знает о месте и времени, в котором существует. Я знал уже достаточно. В этот миг настоящего я знал то, что мне следовало знать, во что следовало верить, что прежде всего следовало ощущать: тот, другой Нью-Йорк тоже здесь и незримо раскинулся вокруг меня.
Под моим окном, на той стороне улицы, лежал Центральный парк. Глядя сейчас на вершины его деревьев, я мысленно видел его аллеи, мостики, валуны, пруды - все, что перешло практически неизменившимся из одного столетия в другое. Парк существовал здесь и сейчас, как существовал он для Джулии и Вилли. И как существовал в такое же мгновение на исходе зимы 1912 года. Почти не изменившийся, парк вот уже больше столетия был частью каждого дня Нью-Йорка, «калиткой» в каждый его день. Я встал и начал одеваться.
Одежда висела у меня в шкафу уже около недели; как-то вечером я обнаружил у себя в номере коробку от «Братьев Брукс», присланную Рюбом, а внутри нее был большой сверток: полный комплект, включая нижнее белье, бумажник и даже носовой платок. Сейчас я разделся и натянул нижнее белье - диковинный предмет туалета, цельнокроенный и застегивавшийся спереди на пуговицы. Далее последовали носки, к которым уже прикрепили штрипки парижской работы. За ними - пояс для денег из легкого бурого холста, увесистый и битком набитый золотом и старинными большими купюрами крупного достоинства, в том числе и тысячными. Сотню долларов я переложил в бумажник, затем застегнул пояс; это заставило меня слегка занервничать. Затем настала очередь рубашки в бело-зеленую полоску и жесткого съемного воротничка. В тесьме ворота рубашки уже была пара позолоченных запонок. Искусством надевания воротничка я овладел в совершенстве: заправить галстук в складку вокруг воротничка, запонкой прикрепить воротничок сзади к рубашке, надеть рубашку и воротничок, сомкнуть воротничок впереди второй запонкой и повязать галстук.
В ванной комнате я полюбовался собой в зеркале. Воротничок оказался выше, чем я привык, и с двух сторон подпирал мою челюсть; было это слегка неудобно, да и выглядело соответственно.
Потом я надел полуботинки - светло-коричневые, почти желтые, с тупыми выпуклыми носами и забавными широкими шнурками, которые на концах расширялись как маленькие ленточки. Точь-в-точь мой размер - недаром же Рюб меня расспрашивал. Полуботинки были не новые, разношенные - где только он их добыл? Манжеты брюк оказались такими узкими, что прежде чем натянуть их, пришлось снять ботинки. Я надел жилет, пиджак - все, как и брюки, приятного светло-коричневого оттенка, нахлобучил шляпу того же цвета, с круглой плоской тульей и загнутыми кверху полями, и вернулся к зеркалу в ванной.
Неплохо. Мне нравился мой вид, и я знал, что он соответствует эпохе. В брюках был специальный карман для золотых часов, которыми меня снабдил Рюб, - они лежали в той же коробке от «Братьев Брукс», завернутые и снабженные ярлычком «Осторожно!». Носовой платок, белый с синей каймой, я сунул в задний карман брюк. И наконец, я насыпал в правый карман горсть мелочи из пластикового мешочка, в котором прислал ее Рюб. Я проверил монеты: все они были не позже 1911 года выпуска.
Все прочие свои пожитки я сложил в мягкую современную сумку. Я уже договорился со службой отеля, что сдам их на хранение, покуда не вернусь из «путешествия». Перед зеркалом я послал последнюю улыбку незнакомцу с моим лицом, затем взял сумку и ключ от номера.
Перейдя Пятьдесят девятую улицу, я вошел в Центральный парк. Я брел по парку не то чтобы бесцельно, но и не вполне представляя, куда иду, сворачивал наугад в ответвления аллей, нарочито углубляясь в парковые дебри. За моей спиной по асфальту аллеи процокали быстрые каблучки, и меня обогнала молодая женщина - становилось уже слишком поздно, чтобы в одиночку гулять в Центральном парке.
Я брел наугад и вскоре нашел подходящее место - скамейку в глубине парка, так плотно окруженную деревьями и кустами в густой, еще летней листве и спрятавшуюся за длинным пологим холмиком, что город отсюда разглядеть было невозможно. Прямо передо мной высоко в прорехе между деревьями я видел небо на западе и клочья редких рассеянных облачков, освещенных заходящим солнцем.
Я не стал заниматься тем, ради чего пришел сюда. Просто сел на скамейку, вытянул ноги и скрестил лодыжки. Я ни о чем особо не думал, но и не старался не думать. Просто сидел, рассеянно уставившись на выпуклые носы своих ботинок. В Проекте нас обучали самогипнозу - Данцигер считал, что он необходим, чтобы разорвать, как он говорил, миллионы мельчайших мысленных нитей, которые удерживают разум и сознание в настоящем. Нитей этих невообразимое множество - бесчисленные предметы, бесконечные факты, значительные и пустяковые истины, иллюзии, мысли, которые говорят нам, что мы находимся в настоящем.
Но я-то давно уже понял, что гипноз мне больше не нужен. Я... как же описать то, что я делал? Я научился почти неописуемому мысленному трюку, когда гигантский объем знаний, который знаменует собой настоящее, который и есть настоящее, замирал в моем сознании. И сейчас я сидел в глубине парка и привычно ждал, пока не придет ощущение, что настоящее в моем сознании окончательно застыло. Я сидел, удобно опираясь растопыренными локтями на спинку скамейки, смотрел, как внизу, у земли, понемногу начинают сгущаться сумерки, хотя в небе еще царил день; быть может, я впал в некое подобие транса. Но я все еще слышал затаившееся вокруг настоящее, слышал пронзительный гудок такси, слышал, как высоко в небе гудит реактивный самолет.