Между двух революций. Книга 3
Шрифт:
— «Мастер!»
Широкий, матерый, вошедший в года, он стяжал популярность отличнейшим сочетанием почтенности с явным заискиванием у еще сосунцов; он писал передвижнические пейзажи; и выставка вологодских этюдов всем нравилась; вдруг, черт его знает, пустился кропить бледно-розовой и бледно-синею точкой холстину саженную; у Кузнецова, Сарьяна и Водкина мы ощущали усилия к новому зрению; пред дрызготней Переплетчикова ощущение жгло: штаны падают! Стыдно: бебешкой предстал лысый, кряжистый, хриплый старик и показывал всем моховатые икры; что хуже всего: у него столь глубоко нутро, что еще оно ниже пупка; а его все он рвался показывать!
Он импонировал: лысиной, ростом, опущенным усом, бородкою карею, усом багряным, бровями густыми,
В. А. Серов много весил; В. Брюсов — сражал, завоевывая ряд участков культуры; Сарьян — импонировал думой; И. И. Трояновский воодушевлял нас работать. Матерый такой, коренной передвижник, В. В. нес свою моховатую, голую ногу; прошу понять аллегорически!
Все-то ему не сиделось: лез к барышням, — тем, что кусали под локоть своих козловидных приятелей; их собирал Переплетчиков и с перехряком, с похлопом доказывал, что композитор, давно обскакавший и самую музыку, жаривший пальцем «бу-бу» по последнему клавишу, — выше Бетховена.
Так яснооко об этом вещал.
Выходило: он вздул в символизм… двадцать пятые волны, которые вздули ужасные нравы; так староколеннейший член стал дырой, из себя в наш корабль захлеставшей дрянцою; уж крен ощущался: топил Переплетчиков нас! Так почтенье пред этою столь коренною фигурой, с «нутром» созерцателя зорь, стало — недоуменьем, переходящим в решение: надо со вздором покончить!
Сперва он пленил; в комитете единственно он говорил о «заре», о «душе», восседая на кресле; сидел на моих воскресеньях с маститым уютом, покуривая; в комитете, мешая нам сосредоточиться на злобе дня, говорил о заре на заре; говорил о заре на моих воскресеньях:
— «Чего вы тут, батюшка: вы бы по чувству!»
Слушок пробежал: «комитетчики», мы — не имеем «зари»; мы — сухие; мы — академисты; Василий Васильевич — «мастер», «нутро», и «кишка» — точно Атлас поддерживает на своих раменах купол неба: с зарею; и даже «кишку» свою очень охотно показывает; это хором твердили вводимые им козловидные юноши и босоножки, вздымающие из-под юбок свои двадцать пятые волны; одно — веселиться без всяких «платформ», как мы раз веселились, катаясь с Василием Васильевичем, с Адой Корвин, с Меркурьевой — в лодке: в Царицыне, — в сопровожденьи поэта и баса, бежавшего веснами пыльным бульварным кольцом ежедневно, с ррр… РРР-ррроман-тическим бросанием (в смысле «Тика»118 и «рома») через плечо альмавивы:119 роман-тика!
Это — одно: но другое, когда Переплетчиков после различных пускаемых «гм» пригласил посетить им организованный очень любимый кружок «Дмагага». «Дмагага» — что такое? Да плясы с поднятием ног босоножек с невымытой шеей — перед композитором, пересигнувшим Бетховена, перед роман-тиком, перед дергавшим кэки-уоки120 очкастым В. В. Пашуканисом, очень серьезным лицом удивлявшимся, как он до здакой жизни дошел, перед кем-то, кого я не знал, вдруг для пляса надевшим короткие штаники, шерстью козлиной — наружу, перед, наконец, появившимся в нашу компанию… Виктором Стражевым, мной созерцаемым только в «Кружке», — где он фрак упоительный с лестницы дамам показывал; и — оскорбленный, приподнятый профиль.
И мне стало ясно: кружок «Дмагага» — просто: «Гага-га-га!» Я, конечно, туда — ни ногой; пусть себе «дма-гагакают»: частное дело; одно озабочивало: «дмагагаи-ца» — распространялась в «Эстетике», как лопухи и крапива в заброшенном домике.
Скажем: зеленый лужок, свирель фавна, — оно, конечно…; погони же фавнов с высунутыми языками за нимфами, — оно, того! Когда открылось, что задание Переплетчикова — снять штаны с нас и их заменить меховиною «а-ля козел», то стало ясно: Переплетчиков — это, это: того! К тому времени мы разглядели его: что сердечность, —
Узел интриг, чтобы выкинуть Брюсова, нас, расскакаться, метая свою моховатую ногу над лысинкой! И — при такой-то наружности! И при эдаком имени, возрасте, «весе»! Василий Васильевич, — мы-то: а — вы-то!
Вопрос был поставлен ребром!
Я не стану описывать перипетий неприятной борьбы: в ней прибегли к приемам, подобным заманиванью в крысоловку увертливой крысы: Серов этим мучился; тут публичное выступление членов кружка «Дмагага» от «Свободной эстетики», но безо всякого права на это, дало повод нам привлечь к трибуналу; исключили Меркурьеву; но это — повод; она — лишь покров снеговой над медвежьей берлогой; хотели медведя поднять из берлоги; медведь сосал лапу под нами; и зубы точил; он — полез, бурый, злой, угрожающий череп снести; мы стояли с рогатинами; из «Эстетики» таки ушел он.
Случайно скончалась Меркурьева около года спустя от, как помнится, аппендицита; после смерти встречаю Василия Васильевича на Арбате: такой ясноокий! Он нежно берет мою руку, ее прижимает и взглядом, сулящим зарю, залезает в глаза; и… и — шепотом:
— «Вы, Борис Николаевич, — вы убили Меркурьеву!» Так мещанин в «Преступлении и наказании» шепчет
Раскольникову:
— «Убивец, убивец!»121
Я, вырвавши руку, пошел, потому что я знал, что и это — прием: вковырнуться в мою сердобольность; желанье помучить; знал все подробности смерти Меркурьевой; до смерти была весела эта дама; смерть — случай.
Порой «целина» — лишь цветочный покров: над болотом гнилым.
Николай Разумникович Кочетов, профессор теории музыки и «сынок до седин» Александровой-Кочетовой, совокупно с Лавровской, вспоившей ряд славных певцов и певиц (между прочим, Хохлова), — взошел на старинных дрожжах музыкальной Москвы; седоволосый, рыжебородый, высокий, румяный блондин в синей паре, под-1 стриженною бородкою, галстуком, воротничком производил впечатление только что вышедшего из бани; хотелось поздравить его с легким паром; он молча присоединялся к решениям Брюсова и Трояновского; он был приятно беззлобен, талантами не блистая, а только пенсне золотым, придававшим младенческим взглядам его что-то важное; роли он не играл ни в консерватории, ни в «Эстетике», но честно нес службу, ничего нового не внося, ничего не портя, никому не мешая; мы с ним часто посиживали в безответственных тэт-а-тэтах; легко и невинно болтая; обычно лениво присоединялся добряк и брюзга, сонно-мрачный, заспавший действительный свой музыкальный талант, композитор, Арсений Николаевич Корещенко, автор оперы «Ледяной дом»122, серьезно и интересно задуманной, к сожалению, — тоже заспанной; он был типичный орловец: присиживал и поворачивал, потягивая винцо. Шестой член комитета — Брюсов; [Характеристика последнего — см. «Начало века»] седьмой — я.
Московское общество эпохи реакции
«Эстетика» стала «наша», противополагаясь «Литературно-художественному кружку», где деятели искусства обрамлялись публикой, падкою до скандалов: газетчиками, адвокатами и зубными врачихами; «Эстетику» окантовали цветы буржуазии; на беседах кружка председательствовал Баженов, установивши на все свой скептический, психиатрический взгляд; а когда надоели беседы ему, председательский колокольчик подкинул С. А. Соколову: тогда пошел громкий скандал; скандалила часть модернистов с другой, расколовши врачих, адвокатов, газетчиков; я здесь барахтался с желтою прессою; и вынужден был убежать из «Кружка»; Брюсов, главный директор, налаживал кухню, финансы, с ехидством следя, как беседы разваливаются; он в «Эстетике» уровень их поднимал; о беседах «Кружка» мне с гадливостью раз говорил Иванцов, тоже важный директор: