Между двумя романами
Шрифт:
Был созван большой писательский пленум, и о нем был напечатан большой - чуть ли не на две страницы - отчет в "Литературной газете". Пленум длился два дня. Первый день закончил-ся, так сказать, моим торжеством. Я выступил и сказал откровенно, с детской такой открытостью все, что думал, что предполагал, когда писал роман. О том, что я прочитал партийное воззвание в газетах после XX съезда ко всем, в том числе и к писателям, чтобы критиковать недостатки. Вернее, нам, писателям, была прочитана речь Хрущева. Нас собирали и читали нам из красной книжки. Из текста этой речи я понял, что пишу как раз то, что надо. Я написал об изобретателях, может быть, одну двадцатую того, что публиковалось в газетах.
Была в "Правде" передовица, в которой говорилось, что на полках гниют 400 тысяч изобретений,
Расскажу о некоторых, наиболее ярких выступлениях. Выступила Галина Серебрякова, только что вернувшаяся из лагерей. Она прямо плясала на трибуне, рвала гипюр на груди и кричала, что этот Дудинцев...! Вот я, говорит, я была там! Вот у меня здесь, смотрите, следы, что они там со мной делали! А я все время думала: спасибо дорогому товарищу Сталину, спасибо партии, что послала меня на эти страшные испытания, дала мне возможность проверить свои убеждения! Прямо Иов в юбке! Правда, не совсем точно, потому что Иов все время роптал, а тут негатив Иова: ей было послано испытание, она выстояла, а этот Дудинцев, который ничего подобного не испытал, смотрите, как он страшно замахнулся на наше святое! (Но ведь этого не было! Если я замахнулся на святое, то почему роман потом трижды переиздавали массовым тиражом, и сейчас люди говорят: ну что там, какая критичность!) Вот так она говорила.
Вышла на трибуну Прилежаева, детская писательница. И она тоже кричала отчаянным криком. Говорила, что если бы к нам пришли американцы, они бы всех нас перевешали, а вот Дудинцева посадили бы в Москве мэром!
И еще выступало много писателей. Под конец вышел Симонов. Да, Симонов вышел на трибуну - с достоинством. Я думал, что он заступится - самое было время поднять затоптанного - он заговорил и начал меня бить пуще остальных. Он говорил: "Я допустил ошибку... передоверился... я легкомысленно подумал, что это наш, советский писатель, утратил бдительность, которая должна быть у главного редактора! И он этим воспользовался и протащил свое очернительское, страшное произведение... Я готов нести ответственность!" И тут я потерял сознание.
В армии, на фронте, будучи ранен, я несколько раз терял сознание. Но там была причина - физическая. А здесь вот она - классическая потеря сознания. И мир для меня исчез... Потом я открыл глаза и вижу, что я лежу и мне несут воду.
Хочу сказать, что к Симонову не имею никаких претензий, считаю, что он был прав. Во-первых, я не должен был терять сознания; оказалось, что как боец я еще был не готов, я был мальчишка. Матёрости у меня никакой не было - одна пионерская наивность. На самом деле я должен был ожидать от Симонова такого выступления. Мне Георгий Владимов рассказывал такую вещь: он ночевал в редакции и случайно слышал за стенкой разговор Кривицкого с Симоновым. Кривицкий его поучал, говорил, что вот камикадзе сбросил снаряд, потопил корабль - и теперь ему остается или погибнуть, или каким-то образом сохранять свою жизнь, выплывать. Жаль, Владимов рассказал мне об этом слишком поздно - много лет спустя.
Так вот, я к Симонову не имею
Но вернусь к Галине Серебряковой. Проходит какое-то время, 10-15 лет. Получаю я вдруг от нее книжку с портретом, на котором она на меня сахарным глазом смотрит, и надпись - я по памяти привожу - "Владимиру Дмитриевичу с признанием его таланта, смелости, гражданско-го мужества и т. д."
(Жена. Спустя еще 15-20 лет однажды мы с Володей гуляли по парку в Гагре. С нами ходила очень симпатичная спутница, по имени Зоря. Она интересовалась тем, как В. Д. жилось после "Не хлебом единым". Просила рассказать. Ну В. Д. и рассказал, между прочим, эпизод с Серебряковой. И вдруг она говорит так задумчиво: "Это моя мать". Как же мы скукожились! Нельзя же так, в лоб, обижать человека. А она с улыбкой говорит: "Я очень рада, что вы рассказали мне это. Вы облегчили мою душу. Мне радостно знать, что мама написала вам такие хорошие слова". Вот как бывает!)
Вскоре после книжки Серебряковой я получил письмо от Прилежаевой. Но чувствовалось, коэффициент трения был у нее большой - не хотелось ей мне писать, но что-то ведь толкало... Выходит, через какое-то время прорастает бацилла угрызений совести! Привожу по памяти: "Владимир Дмитриевич, я, конечно, не в очень большом восторге от вашего творчества, но, знаете, бывают у людей ошибки какие-то... поступки непонятные... И вот, как посмотришь с холодным вниманием на все это дело, как задумаешься, странные приходят в голову мысли, Владимир Дмитриевич". И точка. А чтобы "извините" - нет. Я не ответил. Письмо не имело той силы, которая потребовала бы ответа - в нем не было вопроса. Письмо Татьяны, что ли. Нет, Татьяна была определеннее, конкретнее, там сказано было: "Приди, приди". А здесь никакой конкретности. Ни черта я так и не понял, сделал такое лицо непонятное и отложил, забыл.
Был еще такой писатель - Лев Овалов. Написал роман "Медная пуговица". Про майора Пронина. Там у него американские шпионы сидят в каком-то ресторане и инструктируют завербованного русского. И вручают ему несколько экземпляров "Не хлебом единым" для вручения советским гражданам. Прошло некоторое время - и вдруг письмо от Овалова, который жил со мной в одном подъезде и ходил мимо меня, не глядя. И вот письмо. Как у Прилежаевой, но с конкретным предложением: хорошо бы, мол, нам как-нибудь посидеть, я бы выставил бутылку коньяка. Мне что-то не захотелось, и коньяк остался нераспитым. После этого мы с ним встречались - в одном подъезде всё же жили, - и ни слова: ни он, ни я, как будто письма и не было.
А еще Софронов Анатолий Владимирович... Я уже говорил о том, что после первого обсуждения романа в "Литературной газете" был напечатан хвалебный отчет. Но Кочетов, редактор "Литературной газеты", снабдил его внизу примечанием, что, мол, редакция надеется, что не сплошь будут хвалебные выступления, и призывает товарищей критиков подумать над критической стороной...
– напечатаем без очереди! И Софронов откликнулся - напечатал там серию подвалов под названием: какие-то там сны. Он писал, как институтка. Как гимназистка, про которую пел в свое время певец: "И, как ласточки, гимназисточки провожают меня на концерт". Как сны Веры Павловны. Только у Чернышевского сны светлые, а тут какой-то черт, сатана - это я. Целая серия встреч с Вельзевулом, то есть со мной. Прошло время, и у него проросло... Но, поскольку он был такой здоровый дуб, у него глубоко корней не пустило. Был я однажды на приеме в посольстве Югославии. Мы там пили-ели. И Софронов ходит - здоровый, но какой-то уже сморщенный, так как его оболочка сначала вмещала, допустим, 200 килограм-мов, а потом он похудел до 100 - и сморщился. И стал немножко странный. Все время как-то ласково заглядывал в глаза. Оказывался у меня на пути. Подойдет вплотную и прямо смотрит в лицо, с улыбкой. И отходит в сторону. Ждет, видимо, чтобы я ему сказал, что вот какие бывают недоразумения... Как Овалов. Только чтобы не от него, а от меня исходило... Но я его не понял, и мы обошлись без объяснений...