Между двумя романами
Шрифт:
А договоров было с шестьюдесятью издательствами. Вот так...
Понимал ли я, что этот Змеул меня объегоривал и обманывал, что он обманывать людей привык? И что он раб. Потому, что раб может быть двух видов: человек, которым помыкают, - раб, и человек, который помыкает, тоже может быть рабом, только там знак "плюс", а здесь - "минус". Но, в общем, это одно и то же: и тот и другой - рабы. Если человек не раб, он не может переносить, чтобы им помыкали, но он и не может помыкать другим человеком. Потому что помыкать человеком - это так же тяжело, как переносить побои и плевки в лицо. Это тоже нужно быть какой-то сверхсволочью, чтобы плевать другому в лицо. Два сапога - пара. Оба - рабы. Я, конечно, не догадывался о его сущности, пожал ему руку и вышел в предлинный коридор "Международной книги", пошел по
– "Вы были у Змеула?" - "Да-да".
– "Вы что, подписали поручение?" - "Да, подписал". "Отдали роман ему?" - "Да, отдал".
– "Так вы же ни копейки не получите от них. Они же будут ваш роман продавать в Америке, в Англии, в ФРГ". И я... Еще надо проанализировать, почему я так ответил. Я сказал: "Меня не интересует вся эта валюта. Я приходил сюда вовсе не для того, чтобы продавать свой роман издателям за границу. Компетентные товарищи знают, можно или нет, нужно или нет. И пожалуйста, если вы пытаетесь вызвать у меня сожаление по поводу каких-то сребреников, которые я, может быть, потерял, то вы глубоко ошибаетесь", - и он сейчас же исчез за какой-то дверью.
А ведь это был доброжелатель, первая ласточка. Всю мою жизнь с момента, как у меня вышел "Не хлебом единым", у меня - потом я уже научился этих людей ценить - у меня появляются друзья, которые с огромным риском для себя в нужную минуту приходят мне на помощь. И это просто чудесное явление, и когда-нибудь я буду писать об этом книгу.
...Отреагировал я на это первое предупреждение вроде бы с недоверием, но след остался. После встречи со многими такими же доброжелателями у меня все эти следы, вместе взятые, сформировались в чувство контакта с народом. Прямо ощущение: множество невидимых рук подхватывают, не дают упасть. Тот первый доброжелатель жил среди чиновников. Человек, который в этой жидкости, как фотоматериал, проявлялся и фиксировался. Но в то время я был бдителен. С одной стороны, во мне проявилась бдительность, которая, оказывается, все время была у меня в состоянии готовности. А во-вторых, во мне проявился пионер с красным галстуком, враждебный к сребреникам, протягиваемым из-за рубежа. Получилось так, что "Международная книга" могла обманывать этого несчастного пионера десять лет. В то время, когда я эти десять лет жил на бобах - со всеми своими детьми.
Глава 11
МИЛЬГРАМ И ЛЮБКА
Отдельным рассказом хочу я выделить подлый выпад, настигший меня с неожиданной стороны, и очень болезненной.
Вернулся я из Ленинграда. Доходы кончились. Расходы продолжались. Дети ходят в школу. И старшая моя дочь Любка - а она уже была в девятом классе, - сидит себе моя Любка за партой и не чует над собой беды. У них был учитель истории по фамилии Мильграм...
Пусть знают эту фамилию вовеки! Пусть это мое оглашение послужит наукой другим мильграмам в потенции.
Потом он стал директором школы и школьным бюрократом. А пока он учитель. Учитель! Никто не стоял над ним ни с дубиной, ни с хлыстом. Никто не приказывал меня, как говорится, "пилатить". Тем более что Н. С. Хрущев уже сказал: "Лежачего не бьют" - обо мне. Уже пожалел. Так вот. Этот учитель истории Мильграм открывает школьный журнал: "Ну, кто у нас будет сегодня отвечать?" Пробегает глазами список. И видит там - Дудинцева Люба. "А, Дудинцева! Интересная фамилия, такая замечательная. Ты, случайно, не дочка этого писателя?" - "Да, я дочка". И школьники поддакивают: да, да. Любка встает. "Ага, это того, который очернил... который продался за рубеж, который льет воду на мельницу..." Я сейчас это воспро-извожу неточно. Но смысл был такой. Он встает и начинает ходить по классу и рассказывать ученикам и бедной моей Любке, кто я такой.
Там в его словах звучала вся гадость, которой наполнял свои подвалы в "Литературной газете" Софронов - ему к этому времени уже приснились страшные сны какие-то про меня. Он напечатал несколько подвалов в "ЛГ" под названием: какие-то сны - то ли в летнюю ночь, то ли Веры Павловны. И Грибачев дорогой поливал меня в той же газете таким соусом, что вот он-де по Америке
Пусть знают эту историю молодые поколения будущего! И да станет эта фамилия инстру-ментом формирования душ! Чтобы история не допустила в будущем повторения таких эпизодов.
История эта с моей Любкой, так больно, прямо в сердце, кольнувшая меня, была тоже эпизодом из тех самых "муравьиных войн", странным образом возникающих в обществе.
Я наблюдал настоящую муравьиную войну. Строил я дом на Волге, в Мелкове - своими руками строил, даже растворомешалку сам сделал! Однажды смотрю: прямо под раствороме-шалкой - огромные полчища муравьев. Смотрю: одни - красноватые, помельче, а другие - черные, покрупнее. Идет между ними битва - не на жизнь, а на смерть. Часа полтора шла битва. Они сходились один на один, один на два. Потом я увидел огромное количество трупов. Их стаскивали в кучи победители - более маленькие красные муравьи. Это было ужасно. Я позвал смотреть всех детей. Потом мы ушли на час. То ли обедать, то ли еще что. Вернулись - ни одного не осталось. Они все мясо унесли в свои склады. Была самая настоящая муравьиная война.
И вот я смотрю - "лысенковщина" была самая настоящая "муравьиная война". Потом были схватки против кибернетики. Была очень любопытная квазивойна - против алкоголиков. В виде фарса. Как сказал поэт: "все это было бы смешно, когда бы не было так грустно". Вырубили виноградники. Сорта, выведенные столетними трудами. И я знаю, один труженик-ученый, увидев, как погибает дело его жизни, не захотел больше жить. Не до смеха...
Предметом такой "муравьиной войны" может стать что угодно. Какой-то возникает психоз, направленный на то, чтобы чинить избиение... Это прямо удивительно. А картошку перебирать - продолжайте ходить. Это разрешается. Это даже полезно, нужно. Дружины дружинить, милицию подменять - тоже ходите. Вот всякие такие вещи - сколько угодно. А на день рождения сесть и распить бутылку - это вот нельзя.
Но вот что интересно - исчезли мускат, хванчкара, мукузани - все благородные сорта! А любимый алкоголиками портвейн "Три семерки" остался. Теперь, когда на наш рынок, освобож-денный от благородных напитков, хлынул иностранный субпродукт, начинаешь по-новому оценивать события недавнего прошлого. И подумаешь, где в недрах нашей бюрократической системы зарождаются идиотские кампании. Может быть, эти кампании были не следствием идиотизма власть предержащих, а продуманными акциями - вот только цели у них были иные - не те, которые провозглашались.
И я оказался в центре такой "муравьиной войны". Я был как бы тем кристалликом, который бросают в насыщенный раствор, чтобы началась кристаллизация. Потому что сам собой я не представлял тогда ничего особенного, но так сложилось. Тут и Никита Сергеевич сказал, тут и наша старая гвардия стариков писателей, сплотившись, начала кричать-кликушествовать, вообразили, что я тот, которого они в 18 году ставили к стенке. И началось... Василий Смирнов, писатель, одной своей читательнице, которая к нему пришла, сказал про меня: "Мы таких в 18 году ставили к стенке".
Может быть, я понадобился для того, чтобы сигнализировать обществу, чтобы оно не слишком надеялось. Это было очень важно для целого слоя в стране - заявить таким образом, сказать: "Не думайте, что мы пойдем так далеко, как вам бы хотелось. Нет!" И Серебрякова, и Прилежаева, и Федин это все этапы "муравьиной войны". Маленькие такие схваточки....
Прежде всего после первого обсуждения в Доме литераторов, после того, как в воздухе что-то прозвучало, все начали писать отречения, все, кто писал обо мне положительные отзывы. После этого, как я говорил, был рассыпан набор в "Роман-газете". И был созван большой пленум.