Межледниковье
Шрифт:
На базу мы шли уже с шестью бутылками трехзвездочного коньяка — был он в одну цену с водкой, но, не в пример водке, имелся во всех продуктовых магазинах.
В отведенной партии комнате царило межгудежное затишье, взорвавшееся восторгами в связи с нашим прибытием да еще с бутылками. Из всего коллектива трезвым был один Витя Ильченко.
— Что ж вы — трах-тарарах — нас на Экскаваторном бросили? — напустились мы на Витю.
— Вот все это Герману и выскажите, — отвечал Витя. — Который день уже керосинит, никаких резонов не слушает. Хорошо, хоть за барахлом и за Юркой слетали.
—
— Напротив, в комнате у женщин, чаем отпивается.
Герман сидел с дымящейся пиалой в руках и, морщась и одуваясь, прихлебывал чай.
— Пей, Герман!
— Пейте, Герман Иванович! — наперебой уговаривали его женщины.
Женщин было двое: старшая — очень крупная яркая брюнетка, очень полная нездоровой какой-то полнотой, и совсем молоденькая русоголовая красивая девушка с толстенной косой на плече.
— Ребята! — взревел, увидавши нас, Герман. — Сами пришли! Ну, молодцы! Моя вина, бросил я вас там, закеросинил на этой паскудной базе! — ревел он, обхлопывая нас по плечам и спинам. — Хорошо, что сами вышли! Девочки, это такие ребята! Познакомьтесь! И к мерту этот ваш чай, сейчас мы кое-чего получше сообразим!
Познакомились. Старшая, хозяйка комнаты Тамара ("Гросстамара", как ее окрестили тут), оказалась заведующей химлаборатории. Девушку с косой звали Наташей. Была она техником-радиометристом, в просторечии — геофизиком, как и наш Ленька, недавней десятиклассницей. После окончания сезона она застряла в Невере по той причине, что все ею заработанное забрала взаймы знакомая полевичка, срочно уезжавшая в Ленинград, не дожидаясь расчета. Эта знакомая давно уже была дома, но высылать Наталье деньги не торопилась.
И загудела наша партия с новой силой. Не ведаю, сколько раз гонцы по очереди бегали в магазин, сколько выхлебал я тогда трехзвездочного коньяка, но на всю жизнь сохранил с тех пор стойкое отвращение к этому напитку. Помню, что я очень хотел понравиться Наташе и штурмовал ее своими стихами, поминутно забывая их и вспоминая подолгу, а она внимала мне терпеливо и сочувственно.
— Наташа! Ты — человек! — кричал ей Ленька из своего угла. — Я бы тебе отдался! Ты его не слушай, он тебе там наплетет в стихах, чего и не было!
— Стихи не плетут! — разлепив глаза, сурово отчеканивал поэт Григорий Глозман. — Стихи пишут кровью сердца! — и вновь затихал, свесив голову на грудь.
Вскоре окончательно свесил голову и я, затихнув возле слушательницы.
Наутро мы с Григорием и Володей пошли к Наталье, обещавшей обстирать и обгладить нас на отъезд. Мне она показалась еще красивее и милее, чем накануне. Наталья жила уже не на базе, где ее отвращал тамошний женский коллектив, злокозненный, завистливый и склочный, она снимала угол поблизости, у каких-то стариков с внуками. Наша партия ей очень понравилась, а Леньку Обрезкина, "Ленечку", она знала еще по совместным экспедиционным курсам радиометристов. Весной в Невер она прибыла уже после нас, но тогда на базе тоже были хорошие ребята, один, кстати, тоже поэт — Ося Бродский, настоящий джентльмен: уступил ей свою раскладушку, а сам спал в кабине машины.
Какой там может быть поэт Ося, будь он хоть трижды джентльменом, когда есть поэт Олег Тарутин!
Мы сообщили Наталье, что она едет в Ленинград с нами,
Но поезд — он хоть везет. А получившего расчет неделю назад Плуталова, того самого, из-за которого я едва не угробил радиста Пашу, мы увидели за столиком в неверской столовой, пьяного в дым, лежащего щекой на клеенке. Тормошить и вразумлять его было уже бесполезно — и в этот раз к маме в Ростов ему было не доехать.
Мы и сами покидали базу и грузились в купейный вагон с приключениями, раздутыми базовскими злопыхателями как выдающийся по пьяной аморалке факт — в копилку антигермановского компромата.
Последними неверскими звуками были прощальные крики провожавшего нас Юрки Шишлова. Прощай, Юрка! Хорошим ты оказался товарищем, хорошо с тобой работалось! Век не забуду тебя и твои разнометальные зубья!
Проводник, которому дали на лапу, отнесся к нам вполне благосклонно. Он плотоядно взирал на то, как Григорий, войдя в купе, выхватил из кармана свою денежную пачку и шмякнул ее веером на пол: на все!
— А ну, подбери! — приказал ему Герман. — Подбери и спрячь. До Читы заказываю я. (В Чите он пересаживался на самолет, чтобы лететь в полевую партию к жене.)И поплыли в обратном порядке станции великой магистрали: Сковородино, Ерофей Павлович, Магоча, Шилка...
Никогда мне не было так легко и радостно в компании. Я приписывал это состояние радости ожидания встречи со всем тем, о чем мечталось во время этого длинного сезона, как и во все предыдущие времена. Я, конечно, и подумать не мог тогда, что судьба только что вывела меня на самую главную любовь, на единственную предназначенную мне женщину, что придет срок и я это пойму.
Этим поездом Хабаровск — Москва, этим октябрем пятьдесят девятого года, пока еще всем помянутым в этих записках близким мне людям кажется, что все — впереди, пока, по крайности, все они живы, я завершаю последовательное мемуарное изложение.
Дальнейшее, мною сказанное, будет отрывочным, непоследовательным и недолгим.
36
Жизнь в Ленинграде — и в этом году, и в следующем, до отъезда в поле — шла у меня по привычной схеме: литературные дела и Татьяна (уже пятикурсница). Ничего нового ни там, ни там не наблюдалось.
Ни в каких московских благодетелей я больше не верил, как почти разуверился в том, что могу что-то опубликовать в ленинградских изданиях. Писать в "стол" казалось мне вполне естественным, а критерием успеха (или неуспеха) написанного служило мнение Глеба Сергеевича и мнение оставшихся в городе кружковцев на наших редких сборищах.
Выход к читателю (в ипостаси слушателя) осуществлялся напрямую, "поэтический бум" только еще набирал силу. Мы читали стихи по каким-то общагам, НИИ, кафе и столовым, и всегда при полной аудитории. Хотя, безусловно, эстрадный успех мерилом служить не мог: предпочтение публики отдавалось эффектному, смешному или политически смелому, точнее сказать — лобовому.