Мгновенье славы настает… Год 1789-й
Шрифт:
Наконец, последняя апелляция Карамзина к естественному ходу истории и времени: "Предадим, друзья мои, предадим себя во власть Провидения…"
Никита Муравьев:"Революция была, без сомнения, в его плане".
То, что существует, продолжается, Карамзин считает не случайным, естественным, — и он прав. Да и Муравьев согласен; только декабрист в число естественных обстоятельств включает и саму революцию: французскую, что уже была, и русскую, которая впереди.
Если "разумно и действительно" только сущее, то откуда же берутся перемены, кто их совершает?
Итак, в известном смысле оба правы — Муравьев и Карамзин. Но историк серьезно ошибается, переоценивая прогрессивные возможности русского самодержавия в XIX веке; декабрист же недооценивает страшную силу прошедшего, власть традиции, на которой в немалой степени держится старый мир.
Наконец, на последних страницах "Писем русского путешественника" их автор получает от декабриста чуть ли не упрек справа, укор внешне неожиданный (учитывая предыдущую полемику) за "чрезмерную нейтральность" к французским делам.
Карамзин:"Я оставил Тебя, любезный Париж, оставил с сожалением и благодарностью! Среди шумных явлений твоих я жил спокойно и весело, как беспечный гражданин вселенной".
Муравьев (на полях): "А Москва сгорела!"
"Беспечность" 1790 года столь же неприятна декабристу, как и страшные, пугающие формулы о "гибельных потрясениях", эшафоте, провидении.
Вот оно, провидение: Париж 1790-х — Москва 1812-го… Из пожара же Москвы и народной войны 1812 года берут начало новые уроки, о которых, однако, историограф не хочет толковать.
Кажется, все современники стремятся взглянуть на французскую революцию пошире.
Даже Жозеф де Местр восклицает, что 1789–1794 годы — "величественный урок народам и королям. Это — пример, данный для того, чтобы ему не подражать".
Крепко спорит со своим родственником и другом Карамзиным князь Петр Вяземский. Теперь — считает он, — когда, можно сказать, начала оседать пыль и становятся видны контуры того, что разрушено и заново создано, теперь необходимо все разглядеть:
"Запоздалые в ругательствах, коими обременяют они Вольтера, — называют его зачинщиком французской революции. Когда и так было бы, что худого в этой революции? Доктора указали на антонов огонь. Больной отдан в руки неискусному оператору. Чем виноват доктор? Писатель не есть правитель. Он наводит на прямую дорогу, а не предводительствует. Требуйте ответа от творца: зачем добро постигается здесь часто страданиями творения? А теперь, когда кровь унята и рана затягивается, осмелитесь сказать, что революция не принесла никакой пользы! Народы дремали в безнравственном расслаблении. Цари были покойнее, но достоинство человечества не было ли посрамлено? Как ни говорите, цель всякой революции есть на деле, или в словах, уравнение состояний, обезоружение сильных притеснителей, ограждение безопасности притесненных; предприятие в начале своем всегда священное, в исполнении трудное, но не невозможное до некоторой степени".
В другой раз тот же Вяземский резонно замечает:
"Я слышал от этих дураков: «На месте царей сослал бы я куда-нибудь на отдаленный остров всех этих крикунов (говоря о Бенжамене Констане, Герене{31}
Так будоражила людей французская революция на расстоянии трех десятилетий и нескольких тысяч километров от нее. И с каждым годом страсти накаляются еще больше…
Ingrata patria
В то время, когда начинались первые сходки русских тайных революционных обществ, 18-летний Пушкин написал свое знаменитое стихотворение «Вольность», которое, конечно, не подлежало печати (позже оно вместе с несколькими другими опасными сочинениями явилось причиной высылки поэта из столицы). Значительная часть стихотворения — все о том же, о французской революции и последующих событиях:
Восходит к смерти ЛюдовикВ виду безмолвного потомства.Главой развенчанной приникК кровавой плахе вероломства.Молчит закон, народ молчит,Падет преступная секира…И се — злодейская порфираНа галлах скованных лежит.Наполеон, царствующий, а потом свергнутый и томящийся на Святой Елене, не оставляет в покое воображение российских молодых людей, так же как и их сверстников в других странах. "Ingrata patria" — неблагодарная отчизна: эта черновая строка о Франции и Наполеоне вдруг возникает в начале знаменитого стихотворения; оно вписано в огромную конторскую книгу, где юный Пушкин имел обыкновение набрасывать свои замыслы. Книга-тетрадь, так же как и все листы, где отыскивается почерк поэта, хранится сегодня в Ленинграде, в Пушкинском Доме.
На одной из страниц краткая запись: "18 июля 1821 года. Узнал о смерти Наполеона". 18 июля по старому стилю, по новому — 30 июля, в то время как Наполеон скончался 5 мая 1821 года: почти три месяца медленно двигалось известие с острова Святой Елены во глубину причерноморских степей, где живет ссыльный Пушкин.
Любопытно, что в такой же тетради черновику стихотворения «Наполеон» предшествуют "Исторические замечания" о Петре Великом и его преемниках.
"После смерти деспота". — записывает Пушкин, но зачеркивает и заменяет: "После смерти Великого человека…"
В беловом тексте мы читаем великолепную, отточенную фразу: "Петр I не страшился народной Свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверял своему могуществу и презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон".
Видно, мысль о сходстве Наполеона с Петром (оба распространяли просвещение, которое, в общем, укрепляло их деспотизм, и не страшились свободы — неминуемого, но, может быть, нескорого следствия просвещения), — эта мысль была сначала Пушкину не ясна. Однако уже со следующего листа тетради начинается "поэтическая победа" над полководцем-императором.