Мгновенье славы настает… Год 1789-й
Шрифт:
Несколько дней восставший полк мечется по заснеженным украинским степям; солдаты и офицеры уверены, что встреченные части к ним присоединятся, не станут стрелять в своих.
Однако 3 января 1826 года им приходится изведать горькое разочарование: так же как в Петербурге, против них пущена в ход артиллерия; бунтовщики рассеяны, Сергей Муравьев-Апостол тяжело ранен; младший брат, Ипполит, кончает жизнь самоубийством; Матвей Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин и другие схвачены.
Революция окончилась.
Расправа
Французская революция тоже в свое время окончилась, но притом ее не победили. Сами революционеры приговаривали друг друга…
В России же приговаривает Империя, царь Николай I. Приговор — целой
С первых дней следствия и суда в камерах Петропавловской крепости и в зале для допросов возникла "французская тень".
Знаменитые предшественники французской революции, философы и писатели, чьей благосклонностью очень долго дорожила бабушка Николая I, теперь, можно сказать, сурово допрошены внуком Екатерины II и его людьми.
Один из вопросов, задаваемых каждому арестованному,
— "С какого времени и откуда заимствовали Вы первые вольнодумческие и либеральные мысли?"
Бестужев-Рюмин:"В трагедиях Вольтера".
Н. Крюков: "У Руссо, Монтескье, Вольтера и других…"
Штейнгель:"У Вольтера, Руссо, Гельвеция".
А. М. Муравьев:"Руссо, Вольтера, Монтескье, Мирабо…"
Братья Борисовы, Громницкий:"Вольтер, Гельвеций, Рейналь".
Якушкин:"Вольтер, Гельвеций, Гольбах…"
Барятинский же превзошел в найденных у него французских стихах самого Вольтера: француз однажды произнес: "Если бы бога не существовало, его следовало бы выдумать"; декабрист: "Даже если бы бог существовал, его следовало бы упразднить".
Меж тем Михаил Бестужев-Рюмин просит разрешения отвечать на вопросы по-французски, этот язык ему привычнее. Николай I, однако, со злорадством отказывает: ему важно подчеркнуть, что вот каковы борцы за русский народ — даже языка как следует не знают!
Позже не раз, и не только в придворных кругах, раздадутся голоса, что дворяне-смертники были не народны — просто заражены "французским духом". Даже Лев Толстой одно время потерял интерес к истории декабризма, так как решил, что все убеждения этих людей наносные, заграничные; потом, однако, великий писатель стал думать иначе.
Эти молодые офицеры, не всегда владевшие русской грамотой, хорошо знали, что было бы для России благом: свобода крестьянам, облегчение участи солдат, конституция…
Следователи же неоднократно пытались доказать, что эти люди подчинялись исключительно французскому и другим западным воздействиям; долго, но безуспешно интересовались ролью знакомого многим декабристам графа Полиньяка; пытались доискаться, отчего в числе тайных революционных шифров были строки из вольтеровского «Танкреда».
В конце концов, однако, "французскую версию" пришлось отставить.
Допрашивали, судили полгода: более ста человек, прекрасных, мыслящих, дельных молодых офицеров, приговаривают к огромным срокам каторжных работ и ссылки. Среди них Михаил Лунин, несколько Муравьевых, в том числе Никита Муравьев, недавно горячо возражавший Карамзину.
Еще нисколько сот человек разжалованы, сосланы в армию солдатами или в деревню под надзор.
Пятерым же — смертная казнь: Рылееву, Каховскому, Постелю, Сергею Муравьеву-Апостолу, Бестужеву-Рюмину.
Старый, седой Карамзин, не одобряя русской революции, вышел на площадь — увидеть ее своими глазами, точно так, как 35 лет назад наблюдал французскую революцию.
Настоящий историк, он все должен видеть сам; на площади — огорчился, простудился,
"Заблуждения и преступления этих молодых людей — суть заблуждения и преступления нашего века".
Историк умер в мае 1826 года, до выполнения приговора по делу декабристов: многие считали, что авторитет его не позволил бы Николаю I казнить пятерых, теперь же — некому заступиться…
Прощание
Ночь накануне казни, с 12 на 13 июля 1826 года. Михаил Лунин (14 лет спустя, в Сибири):
"В Петропавловской крепости я заключен был в каземате № 7, в Кронверкской куртине, у входа в коридор со сводом. По обе стороны этого коридора наделаны были деревянные временные темницы, по размеру и устройству походившие на клетки; в них заключались политические подсудимые.
Пользуясь нерадением или сочувствием тюремщиков, они разговаривали между собой, и говор их, отраженный отзывчивостью свода и деревянных переборок, совокупно, но внятно доходил ко мне. Когда же умолкал шум цепей и затворов, я хорошо слышал, что говорилось на противоположном конце коридора.
В одну ночь я не мог заснуть от тяжелого воздуха в каземате, от насекомых и удушливой копоти ночника, — внезапно слух мой был поражен голосом, говорившим следующие стихи:
Задумчив, одинокий,Я по земле пройду, не знаемый никем.Лишь пред концом моим,Внезапно озаренный,Узнает мир, кого лишился он.— Кто сочинил эти стихи? — спросил другой голос.
— Сергей Муравьев-Апостол.
Мне суждено было не видать уже на земле этого знаменитого сотрудника, приговоренного умереть на эшафоте за его политические мнения. Это странное и последнее сообщение между нашими умами служит признаком, что он вспомнил обо мне, и предвещанием о скором соединении нашем в мире, где познание истины не требует более ни пожертвований, ни усилий".
Вряд ли кто-нибудь лучше описал жуткие петропавловские ночи.
Лунин не утверждает, будто стихи читал сам его троюродный брат: скорее всего, кто-то из друзей, знавший эти строки.
Декабрист Цебриков:
"Бестужеву-Рюмину, конечно, было простительно взгрустнуть о покидаемой жизни. Бестужев-Рюмин был приговорен к смерти. Он даже заплакал, разговаривая с Сергеем Муравьевым-Апостолом, который с стоицизмом древнего римлянина уговаривал его не предаваться отчаянию, а встретить смерть с твердостию, не унижая себя перед толпой, которая будет окружать его, встретить смерть как мученику за правое дело России, утомленной деспотизмом, и в последнюю минуту иметь в памяти справедливый приговор потомства!
Шум от беспрестанной ходьбы по коридору не давал мне все слова ясно слышать Сергея Муравьева-Апостола; но твердый его голос и вообще веденный с Бестужевым-Рюминым его поучительный разговор, заключавший одно наставление и никакого особенного утешения, кроме справедливого отдаленного приговора потомства, был поразительно нов для всех слушавших, и в особенности для меня, готового, кажется, броситься Муравьеву на шею и просить его продолжать разговор, которого слова и до сих пор иногда мне слышатся".