Мгновенье славы настает… Год 1789-й
Шрифт:
Подчеркнув последнюю фразу, Никита Муравьев не сдерживается и прямо между строк вписывает — дурак.
Любимому, уважаемому другу дома, самому Карамзину отвешено дурака!
Николай Тургенев, утверждая, что Карамзин умный в истории, добавит (разумеется, "по секрету", в письме): "А в политике ребенок и гасильник". Гасильник — тот, кто гасит свет прогресса…
Брат-единомышленник Сергей Тургенев находит, что лучше бы историк оставил другим "проповедовать
И вежливый Карамзин иногда сердится на молодых, употребляя притом обороты очень сходные:
"Скороспелки легких умов…"
"И смешно и жалко!.. Пусть молодежь ярится: мы улыбаемся".
Чуть позже: "Нынешние умники не далеки от глупцов".
Никита Муравьев, однако, не ограничился грубостью между строк, но еще и на полях откомментировал карамзинские слова: "всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня".
"Турция святыня, — иронизирует декабриcт, — и Алжир также".
Назвав два тиранических, рабских режима, Муравьев думает, что опровергнул историка. В других сочинениях лидер Северного общества декабристов не раз выскажется о гнусности всякого деспотизма. В проекте будущей российской конституции он запишет:
"Опыт всех народов и всех времен доказал, что власть самодержавная равно гибельна для правителей и для общества. Все народы европейские достигают законов и свободы. Более всех их народ русский заслуживает то и другое".
Николай Тургенев о том же:
"Пусть толпы рабов, в коих чувство мелкого эгоизма заменило чувство достоинства человека и которые, так сказать, нежатся в подлости, пусть они восхищаются прелестями султанской власти и шелковый шнурок, посланный к визирю, почитают залогом порядка и счастия народов; великий ум, прекрасная душа, любовь к отечеству должны были бы внушить нашему историку иные способы доказательства того, что он доказать хотел и чего, однако ж, доказать не мог".
Сильно, жестко звучат революционные формулы: "Опыт всех народов и всех времен доказал…", "Пусть толпы рабов…" Но Карамзин не устает повторять свое: что общество, государство складываются естественно, закономерно и всегда соответствуют духу народа; что преобразователям — нравится или не нравится — придется с этим считаться. Он не сомневается, кстати, что и алжирский, и турецкий, и российский деспотизм, увы, органичны; эта форма не подойдет французу, шведу, так же как шведское устройство не имеет российской или алжирской почвы. В письме к лучшему другу, И. И. Дмитриеву, историк язвит: "Хотят уронить троны, чтобы на их место навалить кучи журналов".
В "Письмах русского путешественника" мысль продолжена:
"Утопия
Муравьев подчеркивает слова: "во всяком правлении" — и замечает: "Так глупо, что нет и возражений".
Нет, вмешаемся мы (люди XX века), не так уж глупо, даже если не согласиться! Речь ведь опять же идет о соответствии народного духа и политических форм, о том, что иной народ доволен тем правительством, которое непременно выгнали бы из других стран. Дух народов меняется медленно; Пушкин позже заставит своего героя сказать по-карамзински: "Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений".
"Во Франции, — пишет "русский путешественник", — жизнь общественная украшалась цветами приятностей; бедный находил себе хлеб, богатый наслаждался своим избытком".
"Неправда!" — восклицает на полях Муравьев. Действительно, неправда, иначе зачем бы восставать? Иначе, выходит, и в России мужики благоденствуют.
"Но дерзкие, — продолжает Карамзин, — подняли секиру на священное дерево, говоря: мы лучше сделаем!"
"И лучше сделали", — вписывает декабрист прямо между книжных строк. Вот — "русская резолюция" насчет французской революции!
И лучше сделаем — надеются члены тайных обществ. И хуже будет — пророчит Карамзин, соглашаясь, что рабство — зло, но быстрая, неестественная отмена его — тоже зло.
Русский путешественник: "Всякие же насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот".
Муравьев подчеркивает слова о бунтовщике, эшафоте и пишет на полях: "Что ничего не доказывает".
Поразительное столкновение мнений и судеб. Карамзин, свидетель "роковых минут" Великой французской революции, помнит реки крови, предсказывает новые, заклинает не торопиться, пугает бунтовщиков эшафотом… Никита Муравьев не спорит насчет того, что в перспективе возможны эшафот, Сибирь. И через четверть века, оканчивая дни в ссылке, в глухом сибирском селе Урик близ Иркутска, этот человек, который, по мнению друзей, "один стоил целой академии", может быть, и вспомнит предсказание, которое, впрочем, ничего не докрывает: он уверен, что можно, должно идти и на эшафот, и на Тарпейскую скалу, если дело справедливое…