Мгновения. Рассказы (сборник)
Шрифт:
Катя внимательно наблюдает за моей работой и осторожно грызет яблоко.
– Папа, что ты делаешь?
– Вычеркиваю слова.
– А хорошие?
– Вставляю.
– Значит, плохие слова бывают хорошими, а хорошие плохими? Да?
– Что-то в этом роде, пожалуй.
– А эти слова хорошие?
– Какие?
– Я тебе сейчас скажу. Вот. Слушай. «До, ре, ми, фа, соль, ля, си, едет кошка на такси, а за ней котятки, милые ребятки».
– Что это, стихи?
– Ага. А вот еще. Сережка из второго подъезда их любит. Вот слушай. «Едут новоселы, морды невеселы, кто-то у кого-то слямзил чемодан…»
– М-да, поэзия, знаешь ли…
– Мама
– Вычеркнем? Ну, попробуем… Слово «морда» можно заменить… скажем, на лицо, на физиономию…
– Нет.
– Что «нет»?
– Ску-учно…
– Да, ты права. Не очень удачная замена. Есть, конечно, много грубоватых слов, которыми можно, но…
– А «слямзил»?
– Слямзил? Так-так… Давай вместе подумаем. Украл, утащил, своровал…
– Нет. Ску-учно. Вот еще – укра-ал…
– Да-да, ты права, пожалуй. Скучноватая замена! А что делать?
– Ты подумай, а я порисую. Можно?
И, говоря это, она взобралась ко мне на колени, устроилась за столом удобнее, касаясь теплыми волосами моего подбородка, и я, боясь пошевелиться, с умилением вдыхал их голубиный запах, слышал, как она легонько дышала, грызла яблоко, наклонила голову к листу бумаги, водя карандашом, и это были нечастые, переворачивающие душу минуты ее доверчивости, ее общения со мной.
Оставшись одна, с превеликой старательностью и ожиданием похвалы изрисовала новые обои, вызвав этим неудовольствие мамы, которая, увидев на стенах художества, воскликнула:
– Эт-то еще что такое!
– Это цветочки, – ответила Катя, скромно покусывая карандаш.
– А эт-то что такое?
– Это кошечка…
В час заката мы шли с ней по улице.
– Небо настоящее, оно не заканчивается, – рассказывала она. – На нем нет крыши, а то бы мы задохнулись. Оно легкое. Просто рукой можно потрогать – и там ничего нет. Это кажется, что оно красное. А под землей – корка. Потом черви, потом вода. А дождик, знаешь, как идет?
– Как?
– Понимаешь, тучи. А в них такие дырочки. Как сетка. Мелкие.
– Значит, как у лейки?
– Правильно. А снег, знаешь, как?
– Нет.
– Зимнее небо – старое. И дождик старый. Это – снежинки. Им тепло, и они тают. Вот и дождик.
Я долго думал об этом ее размышлении. Она внезапно спросила:
– Папа, как называется, что вешается, падает и гремит? В ванной… Я видела у Сережки, когда руки мыла. Очень сильно упало…
– Корыто?
– Да, правильно.
Отец, мать, бабушка и я
Я видел, как начинался рассвет. Ночь беззвучно и таинственно уходила, и тихая, весенняя заря зажгла мокрые травы, запахло росистой сыростью. Раскрылась радостная синева с тончайшим, задорно легким, зеленовато-алым лучом, протянутым в высоту. Далеко в степи, за ее краем парил в воздухе купол старой часовни, будто висел между небом и землей, и на бугре мимо часовни виляла проселочная дорога, по которой на телеге уезжали отец и мать. А я стоял на окраине поселка, еще помня колючий, мужской, подбадривающий поцелуй отца и мягкие, дрожащие губы матери, и видел, как уже издали, с телеги она смотрела в мою сторону с грустной улыбкой.
Куда они уезжали? И почему оставляли меня одного на попечение бабушки? Для чего отец взял с собой наган, сунул винтовку под сено возле себя, и мне вспомнился обрывок ночного разговора отца с матерью о какой-то появившейся из-за Урала банде, которая не щадит ни бывших «краснюков», ни новых «сельсоветчиков».
Передо мной везде зеленела еще не согретая солнцем степь, и там, где недавно текли в высоту алые лучи, плыли в чистой синеве прозрачные дымки облаков. И я, продрогнув на утренним холодке, один в степи, как бы навсегда отделенный от матери и отца, впервые ощутил сиротливую заброшенность какой-то силой на землю – кто я? Почему я здесь? И для чего эта роса, трава, совсем исстаившие облака в небе? И куда плывут эти облака? И зачем я, как завороженный, смотрю туда, в сторону часовенки: там, на дороге уже нет ни телеги, ни отца, ни матери. Увижу ли я их еще?
Я вспоминаю, как медленно шел по улочке к бабушкину дому, утопая в пыли босыми ногами. Вставшее солнце до слез слепило мне глаза, мелькало в листве тополей.
В деревне, зажиточной и сытой, на берегу степной реки ласково дребезжали козы, время от времени грубо ревели быки, стоя по грудь в высокой траве. Бабушка, самая добрая женщина на белом свете, все прощавшая мне, всякий раз, когда я приходил с порванными штанами после лазания по чужим садам, хлопавшая себя по бокам и восклицавшая: «Ну, что уж, мои матушки! Будто собаки штаны на нем рвут, горе ты мое!» – напоила меня парным молоком, предупредила, чтобы со двора я носа не высовывал, сидел в доме или в садочке или на сеновале – и «никаких шалостей, потому как понятия должен иметь».
Я любил сеновал, весь пропитанный пряными медовыми запахами в немилосердную жару послеполуденного часа, любил пылание солнечного света в раскрытое окно чердака, где на балках нежно стонали голуби. Отсюда мне был виден внизу поросший травой дворик с колодцем, с негретой листвой сада, и часть улочки, пыльно-белой от зноя.
Бабушка следила за каждым моим шагом, и началась моя жизнь как в заточении – в избе, на чердаке, в садике – особенно после одной беззвездной сырой ночи, когда беспрестанно моросило, за холодком набегал ветер, капли, срываясь с деревьев, дробно стучали по крыше, и в этой мокрой беззвездности изредка доносились с реки крики диких гусей. Потом где-то очень далеко, в непроглядности степи прокатились один за другим винтовочные выстрелы, началась торопливая перестрелка, забили строчками пулеметные очереди – и вскоре все смолкло. И с внезапной тревогой я подумал об отце и матери, о какой-то банде, появившейся на хуторах, но тревога мелькнула колючей искоркой, вскользь – отец и мать тогда были для меня бессмертными, как это всем кажется в детстве.
Я слушал, как затихал шелест капель по крыше, в листве сада за окном сеновала, и опять меня встревожили крики перелетных птиц где-то в небесной тьме. Может, их вспугнули выстрелы? Куда они летели под дождем? И почему стреляли во время дождя?
Потом я услышал дремотное постанывание голубей над головой, они топтались на балках, осыпали терпкую пыль и ворковали во сне. Я уснул, а когда очнулся, на сеновале светлело, в окно из-за деревьев заглядывал огромный шар луны, распространяя ослепительное сияние на сеновал, на спящую безлюдную улочку, отсвечивающую стеклами изб, а внизу тропинки лунного света лежали в саду, в чаще меж стволами яблонь желтели теплые пятна, как медовые просеки. И почему-то не ворковали во сне голуби. Не кричали на перелете птицы, не шумели крыльями на плесах. Лунный свет господствовал всюду, омывал спящую степь, крыши деревни, дворик с колодцем, половину сеновала, где лежал я, очарованный тайной ночи, а вокруг звон сверчков создавал особый древний звук ночной тишины, который я люблю до сих пор.