Мицкевич
Шрифт:
И что более всего удивительно, это что он написал эти строки, когда был еще молод, ненамного старше меня, что как бы предвидел
— Что он? Я ему всем обязана. Могла бы сказать, если бы это не было кощунством, что он меня создал, сотворил… — Произнеся эти слова, она спустя мгновенье тихо прибавила: — И погубил.
Хлопицкий вопросительно взглянул и даже сделал вопросительный жест, придвинув свой стул к креслу, в котором сидела матрона, и потом снова удивленно глянул в ее небесно-голубые глаза, в очи Марыли Верещак.
— Да, погубил меня, — спокойно повторила она.
Свеча, стоявшая сбоку, на дамском письменном столике, освещала половину ее лица. Почти было слышно, как тает воск, такая тишина воцарилась после этих слов.
— Погубил меня, — продолжала пани Путткамер, — открыл мне страну, в которую я не могла войти. Мучилась долгие годы в напрасной тоске. Хотела поехать за ним в Дрезден. Хотела отправиться в Рим, когда получила от него эти четки; они всегда со мной; но послала тогда только письмо через Жеготу, и только. В ту пору я еще не страдала, как теперь, когда осталась одна. При мне сейчас только Зося. Станислав и Каролина живут в Вильно. Мне здесь совершенно нечего делать, с тех пор как я потеряла Вавжинца. Теперь, когда он ушел от меня навсегда, теперь я впервые вижу, что это был за человек — одинаково добрый ко всем: к шляхтичам, мужикам и евреям. Когда он был лидским маршалком, некоторые презрительно называли его мужицким маршалком. Это прозвище радовало Вавжинца. Это было в те времена, не знаю, помните ли вы, вы ведь были тогда еще так молоды, когда по селам вводили закон об инвентарной описи [250] . Никогда при его жизни мужики в нашем уезде не бунтовали против панщины, а что сейчас творится, когда его нет, вы сами видели, поездив по здешним краям. Мне всегда казалось, что это он не понимает меня, а теперь я знаю, что я его не могла оценить. Не имела ни малейшего представления о том, что было его жизнью. А он, хотя всегда такой спокойный и кроткий, по сути дела, был страстно увлечен всяческими делами. Сначала бумажная фабрика, потом сахарный завод. И подумайте, ничего не удавалось ему довести до конца, быть может, из-за его необыкновенной доброты. Упрашивал, убеждал, а людям нужно приказывать. И я тоже, больно вспоминать, дурно отплатила ему за эту его доброту и снисходительность. Дети не похожи на него, никто из них. Поверите ли, что я не могла при них произносить имя, которое все в наших краях знают, так что еще и нынче Софья не хочет даже и слышать о нем, что, поверите ли, его книги, с тех пор как дети подросли, я должна прятать от них в ящике стола. Софья, когда была еще ребенком, певала некоторые баллады, но, когда стала барышней, перестала заглядывать в те книжки, которые переживут нас всех. А он, бедный Лоренц, какой он был чуткий, какой справедливый! Вот уже год, как я, собственно, перестала жить, я как будто снова впала в то удивительное состояние, похожее на летаргию, как тогда, в те благословенные годы. Нет, я не умерла, а я так хотела умереть! Крепко держится жизнь в человеке, хотя все остановилось, ничто не удерживает больше, и это-то, собственно, всего печальней. Но подумайте, ведь я столько лет занималась этим одним печальным делом. Делом, причиняющим боль, ибо я ведь была не безвинна в нем. Я постигла, что слабость может быть наибольшей виной человека; я боялась решения, страшилась перемены. Я оправдывала себя доводами высшего, не зависящего от меня порядка, чтобы признаться позднее, что этих доводов не было вовсе… И вот со временем оказалось, что постоянство и безопасность, которыми я наградила его и себя, превратились в моих врагов, что они не давали мне спать, денно и нощно стояли у изголовья моей постели. Вы молодой человек, и я хочу, чтобы вы, уйдя от меня, унесли с собой этот урок и предостережение: кто не способен к действию, тот не способен к жизни; кто страшится перемены, получает от судьбы постоянство, которое хуже любой перемены. Он пошел иным путем. Я не понимала его в те юные годы, ужасал меня порыв его души, гневило то, что было в нем ценнее всего; я предпочла бы в те времена, чтобы чувства его не обладали той правдой и силой, ибо я была только чувствительной, только мечтающей о чувствах, но неспособной чувствовать. Я пребывала в
250
Ведомость о повинностях крестьян, следуемых помещику за наем принадлежащей ему земли.
По сообщению Людовика Зверковского.
Не написала, не только потому, что он уже отошел от меня, ибо иначе и быть не могло, и не только потому, что я не хотела бередить его старые и затянувшиеся уже раны; но не написала прежде всего потому, что нельзя найти общий язык с человеком, которого от нас отделяет безмерное пространство Времени, да, Времени, которое изменило его и меня, хотя меня в меньшей степени, ибо я осталась на прежнем месте, в то время как он менял города, климаты и людей…
На мгновенье она прервала свою речь; Хлопицкий заметил, что глаза ее не видят его: они стали прозрачными, и казалось, что она смотрит в пустое пространство, минуя каждый предмет на своем пути. Пламя в камине постепенно разгоралось, и свеча горела прямо.
— Поразительно, — молвила Марыля, — что он не отступил даже перед этим ужасным вызовом, который нынче все могут прочесть в гимне, единственном на свете, в этой жестокой песне, где он поднимается на борьбу с богом. Видела его однажды в гневе, речь зашла тогда о сильных мира сего, об этих «ясновельможных панах», которых он ненавидел со всей своей молодой яростью; тогда мне подумалось, что когда-нибудь он и сам сделается тираном. И я не ошиблась; если он обладает такой гордыней, что попрал всех мудрецов, пророков и поэтов мира, как топчет змей и гадов земных, — если он хочет осчастливить людей наперекор их воле, а только в угоду своей завоевательной мечте, насильственно, вопреки им самим, то кто же он такой? Жесточайший из тиранов! Каково же его покаяние, если он выдает себя за равного всевышнему?
Любит ли он людей, способен ли он любить? Ах, сколько снисходительного потворства, против которого я всем сердцем восстаю, в его книгах о здешних людях, в его отзывах о них, хотя бы в этой твоей реляции, мой юный друг, которую я тут услышала из твоих уст! Когда я сравниваю его с моим бедным Лаврентием, который умер раньше меня, чтобы я могла испить до дна горечь мира сего, не изведав истинной любви, а узнав сиротство и вдовство, поверь мне, он, муж мой, который меня так гневил своей трезвостью, был достоин того, чтобы я его любила.
Сейчас при мне его дочь. Я говорю «его дочь», потому что она ничего не знает обо мне, ничего не понимает из того, что я есть. Была ли я способна к дружбе? Давно уже, должно быть четырнадцать лет тому назад, муж мой взял для Зоси учительницу музыки и пения. Она жила у нас. Хотя я и годилась панне Ксаверии в матери, я была ее подругой. У нас не было друг от друга тайн.
Не знаю, что с ней теперь сталось, кажется, она некоторое время была в Париже воспитательницей его детей. Люди уходят, не оставляя о себе даже и следа…
Хлопицкий припал к рукам госпожи Путткамер и начал осыпать их поцелуями. Она вдруг оттолкнула его и заплакала.
— Скажите мне, мой юный друг, — молвила она, пристально глядя на него остекленелыми старушечьими глазами, — должно ли это так быть, чтобы благородные творили зло вопреки собственной воле, чтобы они наносили ужасные раны даже своим самым близким и самым любимым? Знаете ли вы, что, когда я услышала о болезни госпожи Целины, я сама была близка к помешательству?
— У госпожи Целины Шимановской было наследственное предрасположение, — вмешался Хлопицкий, чтобы сказать хоть что-нибудь осмысленное, ибо ему уже с какого-то мига стало казаться, что атмосфера в этой комнате среди зимней ночи становится все более наэлектризованной и ненатуральной.
— Нет, это неправда! — крикнула госпожа Путткамер и поднялась в явном негодовании. — Это он ее погубил! Погубил ее! Как меня, — добавила она мгновенье спустя, и руки ее опустились.
Хлопицкий изумился: в первую минуту он хотел вскочить с кресла, к которому сидел прикованный, неведомо за какие грехи, но потом вдова успокоилась после этой неожиданной вспышки и, попросив прощения за то, что вспылила, начала глухим голосом:
— Я знаю, что я несправедлива, знаю, что он поступился личным счастьем ради борьбы за счастье человечества; знаю, что у борьбы свои законы, которые он был не вправе преступить. Он смертен, а ведь куда бы он ни обратил взор, перед ним было бессмертие, — оно шло перед ним, почти не касаясь земли, и все еще идет. Кто бы ни находился вблизи от него, благодаря ему становится бессмертным. Меня он тоже наградил этим сомнительным даром.