Мицкевич
Шрифт:
Спутанные кони топтали давно общипанный луг, покусывали друг друга и ржали. Печальный визг несся в темноту, сливаясь с бренчанием оружия и отдаленным рокотом моря.
Вскоре произошла встреча Мицкевича с Садыком-пашой. Садык-паша в эти дни как раз яростно пререкался с графом Замойским. Граф, получив от своих британских покровителей генеральское звание, которого долго добивался, ибо со званием этим был связан высокий оклад, вербовал офицеров и солдат в полк, который должен был состоять на жалованье у англичан. Мицкевич доверял Чайковскому, план Замойского считал диверсионным, отвлекающим, гневался на то, что граф подчиняет духовные цели целям материальным. Перед поэтом стоял в эту минуту в турецком шатре Садык-паша, а собственно — Михал Чайковский, польский шляхтич. Плотный, крепко сбитый, лицом похожий на кречета, чернобородый, в феске со звездой и полумесяцем.
— Я и он — огонь и вода. Взгляни, — и показал на письмо от графа. — Пишет мне тут, что договорился с англичанами. А вот corpus delicti, — Садык отвел завесу шатра, — четыре пушчонки, дар оттоманским казакам. Timeo Danaos…
Мицкевич взвился с места; седые волосы посыпались на потертый воротник его сюртука.
— Я знаю Замойского! Это предательство! Прислал пушки, чтобы салютовать своему предательству, как салютовал вступлению в Галицию генерала Раморино и лучшего корпуса польской армии [256] .
256
По сообщению Фр. Равиты-Гавронского.
— Я досыта насмотрелся на то, как тут начинал всесильный лорд Ретклиф, — произнес Садык-паша. — Вся наша надежда на Францию. Людвика такого же мнения. Пока мне хватит сил, я буду привлекать славян к Турции и Франции. Император и господин Валевский ничего не смыслят в деле. Игра князя Адама весьма прозрачна… Прислал тут этого дурня Владислава… Этот шпион Ленуар…
Князь Владислав выехал из Бургаса, даже не попрощавшись с Садыком-пашой. Он не обладал дипломатической гибкостью отца и той сладкоречивостью, которая вербовала князю Адаму приверженцев. Он молчал, слишком явно демонстрируя, что не хочет ни с кем считаться. Мицкевича он недвусмысленно игнорировал. В этих условиях трения были неизбежны.
Однажды ночью Мицкевич, оставшись с ним с глазу на глаз в палатке, сказал напрямик:
— Ведь ты, князь, приехал сюда, чтобы вырвать из рук Садыка его дело? Ты думаешь, что я этого не вижу? Ты хочешь погубить Садыка, но не делай этого по крайней мере под его кровлей и за его столом! [257]
После чего вышел из палатки. На следующий день молодой князь получил письмо от Мицкевича. Мы не знаем содержания этого письма. Но, во всяком случае, князь не пришел проститься с Мицкевичем перед своим отъездом из Бургаса. Мицкевич сокрушался по поводу такого оборота дел. Силы покидали его. Холодные ночи в палатке вредили ему, хотя он и не решался себе в этом признаться. Две недели, проведенные в Бургасе, дали ему предвкушение военного житья, несколько горькое предвкушение, ибо он был уже далеко не юношей. И, однако, он не хотел отказать себе в этих бивачных наслаждениях. Он спал в лагере, ел простую солдатскую пищу, участвовал во всех смотрах, выезжал с другими на охоту. Ибо офицеры Садыка-паши страстно охотились. Можно сказать без преувеличения — жили охотой. Итак, Мицкевич садился на кроткого буланого коня по кличке Крокодил, садился в седло со стула, поскольку он был уже грузен и не имел навыка в верховой езде.
257
По письму Людвики Снядецкой.
На рисунке Петра Суходольского, капитана 1-го полка казаков Садыка-паши, сделанном с натуры, мы видим одно из чуть ли не ежедневных возвращений с охоты, закрепленное на вечную память: Мицкевич на коне, в бурке; сопровождают его Садык-паша и Генрик Служальский в казацкой шапке. Ординарец Садыка-паши Мехмед с убитым зайцем-русаком в руке скачет рядом. На заднем плане — шатры бургасского лагеря, знамя, на котором крест кощунственно соседствует с полумесяцем.
Во время одного из смотров войска Мицкевич увидел группу евреев, служащих под знаменем оттоманских казаков. Тогда ему пришло в голову, что можно бы создать отряд, составленный исключительно из иудеев. Он зажегся этой мыслью. Из группы — отряд, из отряда — легион. Решил действовать немедленно.
«Дело началось чисто бескорыстно и вне всяких расчетов человеческих… Вот, собственно, под шатрами Бургаса и родился этот проект. Вдохновил Мицкевича
Поэт доверял своей мистической историософии, в унии с Израилем видел укрепление грядущей Речи Посполитой. Шел за ним верный его ученик, преданный ему не на жизнь, а на смерть, Арман Леви. Ученик евангелиста. Он тотчас же отправился в полк оттоманских казаков, и вскоре от главнокомандующего оттоманских казаков Мехмед-Садыка, или, что то же, Михала Чайковского, получил грамоту, в которой этот последний уполномочил молодого волонтера вербовать людей для корпуса казаков, а также уполномочивал его вести переговоры с еврейскими старостами в Константинополе в деле создания полка, составленного исключительно из евреев.
Евреи эти были преимущественно военнопленные, родом из Польши и из России, добровольно согласившиеся служить в полку оттоманских казаков. Они ненавидели николаевскую империю, которая причинила им множество несправедливостей, ненавидели не меньше, чем поляки. Да и вообще у них не было другого выхода. Отечество отказало им во всех правах, кроме права на жизнь, жалкую и презираемую всеми, которые не родились евреями. Тщетно искали бы они в мире иную отчизну, чем та, которую они обрели здесь, на чужбине, под покровительственной и суровой властью Садыка-паши. Этот паша, подобно им, был не в ладах с самим собой: отрекся от веры и знатной фамилии; они не отреклись, правда, от веры и жалкой, возбуждающей смех фамилии, но там, в Польше, в России и всюду по белу свету, их отвергали, недолюбливали или ненавидели. Паша хорошо относился к этим евреям-солдатам, хотя и он посмеивался порой над их фамилиями, а иногда над их солдатской выправкой.
Фамилии их и впрямь были конгломератом звуков польских, немецких, древнееврейских и бог весть каких. Были там солдаты: Мошек Цибуля, и Аарон Розенберг, и Давид Целёнчик, и Шлёма Огаринский, и Самуэль Виногура, и Ария Гликсманович, и Берек Штамберг, Абрам Пайтач, Каган и др.
Были среди них бравые солдаты. Герман Шапир, вахмистр Якуб Цигельбаум и подпоручик Михал Горенштейн были награждены военными медалями за отвагу в бою. Но, конечно, ни отвагой, ни кровью, ни смертью даже не могли смыть первородного греха — факта, что родились евреями. Это было до того привычно и естественно, что никто не удивлялся этому, даже они сами.
— Это грустно, но так уж есть… — говорили они, и это казалось им достаточным объяснением этого феномена. — Так уж есть, — говорили они, — может, через сто лет будет иначе.
Это «может» придавало их словам оттенок скептицизма, который рассматривался многими как специфически еврейская черта. Удивительная логика аффекта и отвращения приписывала им противоречивейшие свойства.
Свободен от этих черт, свойственных по распространенному мнению расе, которая произвела царя Давида и Иисуса Назарейского, был неразлучный товарищ Мицкевича в дни турецкой эпопеи Арман Леви. Леви был католиком; уже дед его, родом из Меца, ради любимой женщины изменил вере отцов. Отец Армана был наполеоновским офицером, а затем стал нотариусом в Париже. Арман Леви о своем еврейском происхождении знал уже только из семейного предания. Бонапартист и либерал в одно и то же время, находившийся в дружественных отношениях с аббатом Ламменэ, он не придавал никакого значения этим своим давнишним уже связям с расой царя Давида.
Только под влиянием Мицкевича пробуждается в нем поначалу чисто теоретический интерес к еврейскому вопросу; теперь, когда вопрос этот стал осязаемым и конкретным, Леви со свойственной ему увлеченностью занялся формированием иудейского легиона. Любовь, которую он питал к Мицкевичу, воодушевила его на дело, дорогое польскому поэту. Леви склонен был, подобно самым пылким своим современникам, в любую минуту совершить рискованный прыжок в пропасть, отделяющую реальную землю от утопии. Теперь его больше всего занимала мысль об участи солдат Садыка-паши. Действительно, в войске царила суровая дисциплина, за пустячную провинность били палками. Телесные наказания были фактом, с которым этот француз, чувствительный к человеческим страданиям, никак не мог примириться. Он не раз поверял свои заботы Мицкевичу. Но ведь была война, лазареты были залиты кровью солдат, раненных под Севастополем. Среди потоков крови русской и турецкой никто не обращал внимания на эти придорожные лужицы. Дипломатия и интрига старались выиграть любую мелочь ради своего дела, а не ради человеческого блага.