Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

В этих стихах все к услугам правды переживаний поэта: сухая груша, шелестящая в саду, и летучая зарница во тьме ночной, и шахматы, и камни, и книга, и свеча.

Слова смолкают, переступая порог этого стихотворения, но за тишиной их стоит вселенский гомон, стоят речи и клятвы всех влюбленных во всей вселенной.

Можно точно проследить, как по мере расширения круга чтения расширяется кругозор молодого поэта. Он читал, а не почитывал, — читал Шиллера, Байрона, Гёте, — и книги, без преувеличения, то уносили его в поля блаженных, то низвергали в геенну огненную.

Францишек Малевский, который присылал поэту книги из Вильно в Ковно, что-то все мешкал с присылкой «Вертера». Он хотел, чтобы поэт читал «Энеиду». И был на сей раз недурным

психологом, — он страшился, что чтение горестного романа Гёте разбередит только любовные раны друга.

Когда Мицкевич прочел «Страдания молодого Вертера», он почувствовал, что распахивается замкнутая дотоле в его груди Книга Вещей и Дел, которой он, должно быть, не раскрыл бы никогда, если бы не таинственное прикосновение чужеземного поэта.

Он читал эту книгу не так, как читают роман о чужой жизни — с интересом, но в то же время и с ощущением дистанции, которая позволяет воспринимать чужие переживания не всецело как собственные и вследствие этого не испытывать боли, идя только путем сравнений, путем аналогии, отнюдь не отождествляя себя с чуждым опытом.

Так, человек, следящий за игрой в шашки, хотя и принимает участие в победах и поражениях игроков, воспринимает их все-таки иначе, чем его друзья, непосредственно заинтересованные в исходе партии. Он не читал запоем, нет, он не раз прерывал чтение на половине фразы. Прерывал потому, что чувства и образы перехватывали дыхание в его груди и умножались в его воображении.

Он закрывал книгу, задувал свечу и шел, быстро шел по аллее, знакомой ему до последнего бугорка; шел, как будто принужденный к усиленному движению слишком уж разыгравшейся сумятицей понятий.

Тот, кто теперь столкнулся бы с ним лицом к лицу, увидел бы молодого человека среднего роста, чуть косолапого, как злорадно подметили его приятели филоматы.

Его лицо, резко очерченное, ясно видимое в это мгновение в лунном свете, выдавало примесь чуждых черт — то ли литовских, то ли финских. Растрепанные темные волосы, низкий лоб, глубоко посаженные глаза дополняли портрет молодого человека, портрет, который не привлекал внимания ничем необычным.

А поутру мы увидим его беседующим с двумя соседскими ребятишками на берегу узенького ручейка; мостки, переброшенные через этот ручеек, соединяли две лужайки, покрытые буйной растительностью, еще мокрой от вешней росы.

«Поразительно, — подумал молодой человек, — до чего мной овладела эта книга. Я гляжу на все ее очами. Может быть, поэтому охотно беседую теперь с детьми. Просто поверить невозможно, что язык этот есть обиходная речь коммерсантов, счетоводов, чиновников, педантов, прусской солдатни, язык Фридриха Великого! Или торжественные и скорбные фразы Жана Поля». Ничего подобного не было тогда на польском языке.

Возвратившись домой, он перечитал вступление, которое, верно, знал уже наизусть:

«Я снял все траурные погребальные покровы, возлежавшие на гробах, я заглушил величавое утешение всепрощающих речей, чтобы только вновь и вновь повторять себе: «Ах, ведь все это было не так! Тысячи радостей навеки сброшены в бездну, и вот ты стоишь одиноко здесь и вспоминаешь их! Страждущий! Страждущий! Не читай сразу всей разорванной книги прошлого. Не довольно ли скорби?»

Мощные периоды оригинала невозможно было, однако, воспроизвести на ином языке. Они утрачивали звучание торжественное и единственное потому, быть может, что для поляка каждое из этих выражений, не употребляемое в повседневном житье-бытье, было однократным, помещенным только тут, раз навсегда, ради того только, чтобы выразить это ощущение, столь будничное и столь неповторимое.

Но роман Гёте, хотя в нем и не было столь же печальных периодов, хотя фразы его были куда проще, дышал искренностью, чем и превосходил даже эту величественную и скорбную рапсодию Жана Поля.

Больше всего изумляет здесь то ни с чем не сравнимое мгновение, когда печатное слово на глазах у читателя превращается в нечто более

живое, чем сама жизнь, в нечто во сто крат приумножающее могущество этой жизни. И не равна ли, спрашивал он сам себя, роль поэта роли всемогущего творца?

И когда он писал четвертую часть «Дзядов», исправляя и очищая тот мощный монолог, который на фоне современной ему польской словесности казался чудищем из краев неведомых, но, по сути дела, неразрывно сросся со здешней жизнью, бытом, укладом общественных отношений, а поэма эта исполнена такой словесной мощи, что от некоторых мест ее современников бросало в жар и холод, — так вот, слагая эту поэму, Мицкевич советовался с друзьями, требовал от них критических замечаний, даже вымаливал их, ибо он все еще колебался по поводу некоторых выражений и, как и пристало выученику классицистов XVIII века, был в этих делах педантичен до мелочности и бдителен до чрезвычайности. К тому же тогдашняя цензура отличалась редкой придирчивостью и неусыпностью.

Техника, способы работы, трактовка словесного материала у Мицкевича даже в этом, самом что ни на есть архиромантическом жанре остались в сфере поэтики классицизма. Воображение его было уже романтическим нисколько не в меньшей мере, чем у поэтов романтической школы.

Мысль довести Густава до дома священника с веточкой каштана, превращающейся мгновенно в свете молний в кипарисовую ветвь; сплетение ее с волосами любимой — все это достойно было позднейшего исступленного романтика, пожалуй, единственного французского романтика Исидора Дюкасса, который писал под псевдонимом граф де Лотреамон и который, слагая спустя десять лет после смерти Мицкевича свои «Песни Мальдорора», недаром сослался на «Импровизацию» Конрада; однако нигде Мицкевич не порывает с нормальным синтаксисом, с величайшей тщательностью придерживается естественной логики фразы в противоположность немецким романтическим поэтам, в программу которых входило стремление по возможности затуманить логический смысл, чтобы тем яснее выступила на поверхность экспрессия чувства.

Они мечтали о стихах, в которых лишь одна или две строчки были бы понятны на фоне иных, логический смысл которых был бы по возможности затуманен.

У Мицкевича в иные мгновения особенного неистовства чувств наступает нечто вроде помутнения зримой поверхности его слога. Есть в излияниях Густава отдельные места, которые лишь с виду имеют некий определенный смысл. А по сути дела, они погружены в горячечный бред.

Классицист, глубоко засевший в душе Мицкевича, приказывает ему, однако, оправдать эти отрывки сходством со сновидением. По возможности оправдать безумием Густава. Партнер его, священник, чаще всего изъясняется спокойным и уравновешенным тринадцатисложником, как это и приличествует сыну просвещенного века.

Введение этой фигуры было, собственно, уступкой в пользу здравого смысла той эпохи, которая стояла у колыбели Мицкевича и позднее руководила с кафедр Виленского университета учеными занятиями юного стихотворца. Благодаря такой рационалистической оправе эту неистовую поэму смог бы понять даже Каэтан Козьмян, если бы обладал доброй волей и набрался терпения; впрочем, только понять, но отнюдь не простить.

Поправки, которые вводил Мицкевич в свою свеженаписанную поэму — чернила которой еще не просохли, — марая бумагу, наскоро царапая, подобно Тукаю из баллады, гусиным пером, остервенело, яростно, свирепо, как если бы тут дело шло о жизни и смерти, поправки эти умеряли неистовство первого порыва. Неистовство это было и во второй части «Дзядов», которая является отчасти морализирующей притчей, отчасти фантастической оперой. Поучения призраков западают в память глубоко, приходят откуда-то издалека, как будто и впрямь с того света. Адское видение злого пана, истязаемого мужиками, превращенными в хищных птиц, было протестом против феодального уклада на Литве, протестом куда более сильным, чем все статейки «Уличных известий».

Поделиться:
Популярные книги

Para bellum

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Фрунзе
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.60
рейтинг книги
Para bellum

Последний рейд

Сай Ярослав
5. Медорфенов
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Последний рейд

Идеальный мир для Лекаря 9

Сапфир Олег
9. Лекарь
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическое фэнтези
6.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 9

Муж на сдачу

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Муж на сдачу

Последняя Арена 7

Греков Сергей
7. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 7

Мастер 7

Чащин Валерий
7. Мастер
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
технофэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер 7

Иван Московский. Первые шаги

Ланцов Михаил Алексеевич
1. Иван Московский
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
5.67
рейтинг книги
Иван Московский. Первые шаги

Случайная жена для лорда Дракона

Волконская Оксана
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Случайная жена для лорда Дракона

Идеальный мир для Социопата 2

Сапфир Олег
2. Социопат
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
6.11
рейтинг книги
Идеальный мир для Социопата 2

Войны Наследников

Тарс Элиан
9. Десять Принцев Российской Империи
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Войны Наследников

Попаданка для Дракона, или Жена любой ценой

Герр Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.17
рейтинг книги
Попаданка для Дракона, или Жена любой ценой

Серые сутки

Сай Ярослав
4. Медорфенов
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Серые сутки

Баоларг

Кораблев Родион
12. Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Баоларг

Кодекс Крови. Книга III

Борзых М.
3. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга III