Мицкевич
Шрифт:
Обжигающая горечь сочетается в этой поэме со сладостью детской невинности, два горчичных зернышка заключают в себе зрелую мудрость взрослых.
Ад, чистилище, рай в языческом белорусском обряде, показанные в сиянии пылающей водки; заклятья, взятые прямо из уст Литовской Руси. И со всем этим абсолютно реалистическим образом связаны любовные переживания поэта…
Немного тут осталось от чтения «Вертера».
Одно из первых польских романтических творений завещало польскому романтизму особый путь, сочетая реальность с фантастикой в пропорциях, неведомых ни в каких иных краях.
После
Ян Чечот первым знакомился с этими разрозненными фрагментами «Дзядов», которые позднее были изданы по посмертным рукописям и последовательность которых не вполне ясна. Читал так, как никто после него.
Творение в рукописи, едва просохшие строки, с помарками и поправками, производит совершенно иное впечатление, чем то же самое сочинение в печатном виде. Тем более если лично знаешь автора, если считаешь его своим закадычным другом, если всю мифологию поэмы вместе с ее топографией тебе ничего не стоит расшифровать; в таком случае поэма влияет и воспринимается совершенно по-иному, еще не покрытая той тенью таинственности, в которую могущество печати облекает написанное от руки слово, когда отчуждение и отдаление создают новую перспективу и придают иной оттенок смыслу.
Впрочем, эта вторая, окончательная форма, конечно, является более совершенной в выражениях.
Чечот не был орлом, не было у него орлиных крыльев, да к тому же у него слишком на слуху была поэзия классицизирующих краснобаев, чтобы он мог воспринять эту фантастическую поэму, которой автор ее придавал особый вес. А ведь Мицкевич до такой степени ценил ее и относился к ней с таким уважением, что страшился, не будучи в ударе, продолжать ее или объяснять вставками. Каждая подробность в отдельности была Чечоту отлично известна и не представляла трудностей. Девушка, Охотник, Старец и Ребенок, Хор юношей — все это, особенно после второй и четвертой частей, не было темно и непостижимо.
Он знал, конечно, что творения романтические нельзя читать так, как читаются вирши Трембецкого или Князьнина. Таинственный полумрак, который их окутывает, является неотъемлемым свойством новой поэтики — так Чечот, несколько по-простецки объяснял самому себе. А вот оды Козьмяна или басни Красицкого, напротив, как бы залиты солнечным светом!
Девушка читает роман баронессы Крюденер. Ну что ж, теперь я знаю имя героини. Зеркало и свеча,
конечно же, еще сыграют какую-то магическую роль в дальнейшей части поэмы. Перед зеркалом стоит, однако, завороженный юноша. Кто же такой Черный Охотник?
Густав Мне помощь не нужна в ночи от первых встречных, И речь о чем ведешь — мне трудно догадаться. Охотник Ну что ж! Понятнее я буду изъясняться.Ян Чечот принадлежит, пожалуй, к наиболее понятливым читателям «Дзядов», и все-таки от его внимания ускользает магия времени, олицетворениями которого являются все персонажи этой драмы. Не
Истинным поэтическим шедеврам присуще изумительное и обаятельное свойство: со временем они проясняются, выявляя все новые или только все более полные значения; смысловые тонкости, погруженные прежде в полумрак.
Чечот смутно ощущал, что в этой поэзии смысл никогда не был однозначным и что вообще предметы и люди перерастали здесь рамки своих обыденных ролей, что персонажи выходят за пределы ролей, которые им предназначены в жизни, исходя из их принадлежности к определенному сословию, из свойственного им рода занятий.
Охотник не был тут обычным охотником. Камень не был только камнем, зеркало — только зеркалом. Чечот дивился многократности этих значений, но ведь он не знал, не мог знать, что в них зарождается новый поэтический век. Его поразило, однако, нечто иное, гораздо более близкое привычкам и вкусам тогдашних читателей стихов. Несравненная гармония этих строф, как бы заключенных в хрусталь, благозвучие их настолько полное, что, казалось, идеям и мыслям поэмы аккомпанирует некая приглушенная музыка.
«Это лучше, чем Байрон», — внезапно подумал Чечот и, сам не зная почему, ощутил, как в нем подымается гнев. Отложил рукопись, прошелся несколько раз по комнате и, уже успокоенный и безмятежный, вернулся снова к чтению. Только теперь прочел вслух монолог Девушки:
Свеча недобрая! Некстати догорела. Могу ль теперь уснуть? Дочесть я не успела…«Вот и я не могу уснуть». И в эту ночь Ян Чечот так и не сомкнул глаз.
Когда Мицкевич показал старательно переписанную увесистую тетрадь своих стихотворений и поэм профессору Боровскому, тот похвалил только «Гражину». Поэма эта не отклонялась слишком далеко от классических образцов. То, что в ней было свежим и живым: язык, обороты, более простые и естественные, чем это допускала классическая элегантность, — все это, безусловно, в глазах профессора не было, достоинством поэмы.
Мицкевич начал свои попытки В эпическом роде с перевода «Орлеанской девственницы» Вольтера; пробовал свои силы также в сочинениях «Мешко, князь Новогрудка» и «Жывила». Но этим робким сочиненьицам было еще очень далеко до Гомера.
И, однако, истинно гомеровской является в «Гражине» верность жизни. Простота героев этой литовской поэмы, простонародный язык их казались в те дни воистину сенсационным событием после напыщенных творений вроде «Ягеллониды» Томашевского [57] .
Своей пластичностью «Гражина» превосходит «Конрада Валленрода», созданного несколько позднее и затрагивающего родственную, историческую тему.
Если пластику поэмы в иных частях ее мы можем сравнить с пластикой грубо вытесанных изваяний, то в других ее частях это пластичность картин, выдержанных в темном колорите и не омраченных, однако, а вопреки слабому освещению набросанных с необычайной интенсивностью, как, например, вот в этой строфе, проясненной до предела каждого значения:
57
Дызма Боньча Томашевский (1749–1825) — поэт, эпигон классицизма. На его «Ягеллониду» (1817) написал рецензию Мицкевич.