Миг бытия
Шрифт:
Казалось бы, что мне в этом таинственном числе «девять», столь пленительном для грузинского воображения, в дэвах, колодцах, в горах, напоминающих «квеври» — остроконечные сосуды для вина? Но ещё тогда, при первом снегопаде, он прельстил меня, заманил в необъяснимое родство, и мой невзрачный молодой ум впервые осенила догадка, что нет радости надёжнее, чем талант другого человека, единственно позволяющий быть постоянно очарованным человечеством. Чиковани уехал в Тбилиси, а я осталась здесь — его влюблённым и прилежным братом, и этого неопределённого звания мне навсегда хватит для гордости и сиротства. Тяжкий, драгоценный, кромешный труд перевода в связи с Чиковани был для меня блаженством — радостью было воспроизвести в гортани его речь:
И,Тайна этой лёгкости подлежит простой разгадке. У Чиковани и в беседах, и в мимолётных обмолвках, и в стихах предмет, который он имеет в виду, и слово, потраченное на определение предмета, точно совпадают, между ними нет разлуки, пустоты, и в этом счастливая выгода его слушателя и переводчика. Расплывчатость рассуждений, обманная многозначительность — вот где хлебнёшь горюшка.
Но я не хочу говорить о стихах, о переводах. В этом разберутся другие, многоучёные люди. Я вообще предпочла бы молчать, любить, вспоминать и печалиться, отозвавшись на его давнее приглашение к тишине, надобной природе для лепета и бормотания:
Прекратим эти речи на миг, пусть и дождь своё слово промолвит, и средь тутовых веток немых очи дремлющей птицы промоет.Ещё один снегопад был между нами. Какая была рань весны, рань жизни — ещё снег был свеж и силён, ещё никто не умер в мире — для меня. Снег, деревья, фонари, в тёплых сенях — беспорядок объятий, возгласов, таянье шапок.
— Симон и Марика! (Это Чиковани.) Павел и Зоя! (Это Антокольские.)
Кем приходятся мне эти четверо? Какое точное название даст им душа, обмершая в нестерпимой родимости и боли?
Там, пока пили вино и долгий малиновый чай, читали стихи и сетовали на малые невзгоды жизни, был ли мне дан, из другого, предстоящего возраста, знак, что это беспечное сидение впятером вкруг стола и есть счастье, быстролетящая драгоценность обстоятельств, и больше мне так не сидеть никогда?
В глаза чудес, исполненные света, всю жизнь смотрел я, не устав смотреть. О, девять раз изведавшему это не боязно однажды умереть.Из тех пятерых, сидевших за столом, двое нас осталось, и жадно смотрим мы друг на друга.
Иногда юные люди приходят ко мне. Что я скажу им? Им лучше известно, как съединять воедино перо, чернила и бумагу. Одно, одно лишь надо было бы сказать — пусть ненасытно любуются лицами тех, кого любят. В сослагательном наклонении так много печали: ему сейчас исполнилось бы семьдесят лет. Но я ничего не говорю.
Как миндаль облетел я намок! Дождь дорогу марает и моет — это он подаёт мне намёк, что не столько я стар, сколько молод. Слышишь? — в тутовых ветках немых голос птицы свежее и резче. Прекратим эти речи на миг, лишь на миг прекратим эти речи.Симону Чиковани
День,
Речь об Анне Каландадзе, об Анне, о торжественном дне её рождения, но прежде — о былом, о скромном дне рождения цветов миндаля на склонах Мтацминды, о марте, бывшем давно. Какая весна затевалась! Я проснулась поутру, потому что дети в доме напротив, во множестве усевшись на подоконник, играли в зеркало и в солнце и посылали огонь в моё окно, радио гремело: «У любви, как у пташки, крылья…» Начинался день, ведущий к Анне, ослики по дороге во Мцхету кричали о весне, и сколько же там было анемонов! А у Симона Чиковани, у совершенно живого, невредимого, остро-зрячего Симона, дача была неподалёку — что за дача: дома нет, зато земли и неба в избытке, за рекой, на горе, чётко видны развалины стройных древних камней, и виноградник уже очнулся от зимней спячки, уже хлопотал о незримом изначалье вина. Люди, оснащённые высшим даром, имеют свойство дарить нам себя и других. Сиял день весны, Симон был жив и здоров, но подарки ещё не иссякли, и Симон восклицал: «Кацо, ты не знаешь Анны, но ты узнаешь: Анна — прекрасна!» К вечеру я уже знала, что Анна — прекрасна, большой поэт, и её язык, собственный, ведомый только ей, не меньше всего грузинского языка по объёму и прелести звучания. На крайнем исходе дня пришла маленькая Анна, маленькая, говорю потому, что облик её поразил и растрогал меня хрупкостью очертаний, серьёзнейшей скромностью и тишиной — о, такие не суетятся, мыслят и говорят лишь впопад и не совершают лишних поступков.
Потом, в Москве, в счастливом уединении, я переводила стихотворения Анны Каландадзе, составившие её первую русскую книгу — совсем маленькую, изданную в Тбилиси. Спасибо, Анна, — я наслаждалась. В тесной комнате с зелёными обоями плыли облака Хетты, Мидии, Урарту, боярышник шелестел, витали имена земли: Бетания, Шиомгвими, Орцхали… Анна была очевидна и воздушно чиста, и сколько Грузии сосредоточенно и свободно помещено в Анне! Её страсть к родимой речи, побуждающая к стихосложению и специальным филологическим занятиям, всё ещё не утолена, склоняет её к мучению, а нам обещает блаженство. Анна, когда живёт и пишет, часто принимает себя за растения земли: за травинку, за веточку чинары, за соцветие магнолии, за безымянный стебелёк. Что ж, она, видимо, из них, из чистейших земных прорастаний, не знающих зла и корысти, имеющих в виду лишь зеленеть на благо глазам, даже под небрежной ногой незоркого прохожего, — лишь зеленеть победно и милосердно. Пусть всегда зеленеет! Годы спустя, в Тбилиси, опять пришла Анна с букетиком фиалок — думайте, что метафора, мне всё равно, но Анна и цветок по имени «иа» были в явном родстве и трудно отличимы друг от друга.
Да, я переводила Анну и наслаждалась, но и тоща предугадывала, а теперь знаю, что не могла соотноситься на равных с поэтом, о котором пекусь всей душой: я была моложе и я была — хуже. Но много лет прошло, и я ещё улучшусь, Анна, и вернусь к Вашим стихам, чтобы, лишённые первоначальной сути, они не сиротствовали в чужом языке, в моём родном языке, а славно и нежно звучали.
До свидания, Анна, кланяюсь, благодарю, поздравляю, благоденствуйте в Тбилиси — за себя, за Симона, за Гоглу, и примите в обратный дар строку Вашего стихотворения: «Мравалжамиер, многие лета!»
Анне Каландадзе