Михаил Булгаков. Три женщины Мастера
Шрифт:
А нервничала Люба зря. Жизнь с Михаилом на голубятне была очень интересной. Здесь он закончил пьесу «Дни Турбиных», написал повести «Роковые яйца» и посвященное ей «Собачье сердце». А до этого Михаил работал фельетонистом в газете «Гудок», брал маленький чемодан по прозванью «щенок» и уходил в редакцию. Домой приносил в «щенке» читательские письма. Читали и отбирали их для фельетонов вместе. На одном строительстве понадобилась для забивания свай копровая баба. Требование направили в головную организацию, и вскоре оттуда в распоряжение главного инженера строительства прислали жену рабочего Капрова. Читали письмо об этом и смеялись до упаду. Михаил подписывал фельетоны несколькими буквами: ЭМ, Эм, Бе… Последний псевдоним он придумал в честь владикавказского адвоката Беме, вместе с которым отстаивал на литературном диспуте честь и достоинство Пушкина. Как-то вспомнил детское стихотворение,
Однажды он пришел оживленный, с веселинкой в глазах.
– Зачем пропадать твоему французскому?
– А что?
– Ты сколько времени прожила во Франции?
– Около трех лет.
– Вполне достаточно. Будем вместе писать пьесу из французской жизни. Под названием «Белая глина».
– Это что такое? Зачем она нужна и что из нее делают?
– Мопсов из нее делают, – смеясь, ответил он. Люба обрадовалась и благодарно посмотрела на Михаила, не подозревая, что писать эту пьесу он хочет только для того, чтобы вовлечь жену в литературную работу, чтобы они стали ближе творчески, решился на то, что не догадался сделать с Тасей. Люба ни секунды не сомневалась, что он серьезно относится к работе. Сочиняли действительно вместе и очень веселились. Михаил предлагал сюжет. Она насыщала диалоги французским разговорным языком. «Схема пьесы была незамысловата, – вспоминала Любовь Евгеньевна, – в большом и богатом имении вдовы Дюваль, которая живет там с восемнадцатилетней дочерью, обнаружена белая глина. Эта новость волнует всех окрестных помещиков, никто толком не знает, что это за штука. Мосье Поль Ив, тоже вдовец, живущий неподалеку, бросается на разведку в поместье Дюваль и сразу же попадает под чары хозяйки. И мать, и дочь необыкновенно похожи друг на друга. Почти одинаковым туалетом они еще более усугубляют это сходство: их забавляют постоянно возникающие недоразумения на этой почве. В ошибку впадает мосье Ив, затем его сын, приехавший на каникулы из Сорбонны, и наконец, инженер-геолог эльзасец фон Трупп, приглашенный для исследования глины и тоже сразу же влюбившийся в мадам Дюваль. Он классический тип ревнивца. С его приездом в доме начинается кутерьма. Он не расстается с револьвером.
– Проклятое сходство! – кричит он. – Я хочу застрелить мать, а целюсь в дочь…
Тут и объяснения, и погоня, и борьба, и угрозы самоубийства. Когда наконец обманом удается отнять у ревнивца револьвер, он оказывается незаряженным… В третьем действии все должно было кончиться всеобщим благополучием. Поль Ив женится на Дюваль-матери, его сын Жан – на Дюваль-дочери, а фон Трупп – на их экономке».
В пьесе любовь торжествует, сказал Булгаков. Увлеченная работой, радостная Люба не заметила, что эти слова он произнес с каким-то укором. Она мечтала, чтобы эту пьесу поставили в театре Корфа, и даже мысленно распределила роли: мосье Ива будет играть Радин, фон Труппа Топорков… Булгаков честно отнес первые два действия в театр. Там ему с грубоватой откровенностью сказали:
– Ну подумайте сами, кому сейчас нужна светская комедия?
– Мне это уже говорили, – вздохнул Булгаков, – во Владикавказе. Когда я читал пьесу «Самооборона», члены художественного совета местного театра смеялись до колик, а потом скорчили недовольные лица: «Не пойдет, – сказали они, – салонная!»
Дома Булгаков доложил о случившемся Любе.
– Так что? Третье действие писать не будем? – огорченно заметила Люба. В ответ Булгаков развел руками:
– Поможешь мне писать пьесу о русских беженцах в Константинополе?
– Конечно, помогу! – с радостью согласилась Люба. – А «Белую глину» нигде не примут?
– Увы, – сказал он и однажды незаметно от Любы отнес папку с «Белой глиной» на помойку. Он и «Самооборону» уничтожил. Считал обе пьесы в своем творчестве несовершенными и случайными. Первую писал только для заработка, вторую – для сближения с новой женой.
Любовь Евгеньевна позднее вспоминала: «Михаил сидит у окна, а я стою перед ним и рассказываю все свои злоключения и переживания за несколько лет эмиграции, начиная от пути в Константинополь и далее. Он смотрит внимательным и требовательным глазом. Ему интересно рассказывать: задает вопросы. Вопросы эти писательские:
– Какая толпа? Кто попадается навстречу? Какой шум слышится в городе? Какая речь слышна? Какой цвет бросается в глаза?..
Все вспоминаешь и понемногу начинаешь чувствовать себя писателем. Нахлынули воспоминания, даже запахи.
– Дай мне слово, что будешь все записывать. Это интересно и не должно пропасть. Иначе все развеется, бесследно
Пока я говорила, он намечал план будущей книги, которую назвал: “Записки эмигрантки”. Но сесть за нее мне сразу не удалось.
Вся первая часть, посвященная Константинополю, рассказана мной в мельчайших подробностях Михаилу Афанасьевичу Булгакову, и можно смело сказать, что она легла в основу его творческой лаборатории при написании пьесы “Бег”».
Работая над «Бегом», Михаил Афанасьевич вспомнил Киев, как, наверное, должен был вспоминать родной город эмигрант. «Господи! А Харьков! А Ростов! А Киев! Эх, Киев – город, красота… Вот так лавра пылает на горах, а Днепро, Днепро! Неописуемый воздух, неописуемый свет. Травы, сеном пахнет, склоны, долы…» Подумал о Тасе, и ему показалось, что она осталась в Киеве и он рядом с нею, счастливый, молодой… Но герой пьесы – на чужбине, в Константинополе: «Странная симфония. Поют турецкие напевы, в них вплетается русская шарманочная “Разлука”, стоны уличных торговцев, гудение трамваев, проходят турчанки в чарчафах, турки в красных фесках, иностранные моряки в белом; изредка проводят осликов с корзинами. Лавчонка с кокосовыми орехами. Мелькают русские в военной потрепанной форме». Он мысленно благодарит Любу, без нее он никогда не ощутил бы колорит Константинополя и стремление русских эмигрантов бежать от дикой жары, неустроенности, унизительного положения и голода: «В Париж! Только в Париж!» Однако их предупреждает один из героев пьесы: «Запомните: человек, живущий в Париже, должен знать, что русский язык пригоден лишь для того, чтобы ругаться непечатными словами или, что еще хуже, провозглашать какие-нибудь разрушительные лозунги. Ни то ни другое в Париже не принято». И эмигранты в пьесе довольно сносно говорят по-французски, лексикона хватает для разговорного обихода, хватает у Любочки, а значит, и у героев пьесы.
– Что ты имеешь в виду под разрушительными лозунгами? – поинтересовалась Люба.
– Красную пропаганду, – значительно произнес Михаил.
– Но ведь ты печатался в берлинской газете «Накануне» с эмигрантскими писателями, лояльно относящимися к большевистской революции, желающими заново найти родину и вернуться в Россию, – возразила Люба. – Чувство родины – у одних ярко выраженное, у других глубоко запрятанное – невытравимо живет в каждом эмигранте.
– Пожалуй, – согласился Михаил, – оно, несомненно, живет в сердце Бунина, его приглашали в советское посольство, просили вернуться на родину, но… но именно чувство родины не позволило ему приехать в Советский Союз. Родина и власть в стране, ее строй – разные понятия. Заманили в Москву Алексея Толстого. Граф живет толсто и денежно. Ему строят дачу, а твоего Илью Марковича не печатают. Толстой – известный писатель, символ русского интеллигента, принявшего советский образ жизни. А He-Буква – не символ. Не думаю, что он снова обретет здесь родину, к которой стремился.
– Жаль, – вздохнула Люба, – он тяжелый человек, нервный, но деятельный, отличный газетчик.
– Не спорю, – сказал Михаил, – и мне его тоже жаль. И я очень сожалею, что разлучен со своими братьями, но не советовал бы им приезжать ко мне. Лучше, безопаснее для них будет, если я когда-нибудь приеду во Францию. Навещу родину Мольера… Париж – моя мечта…
Михаил говорил искренне. На первой книге романа «Дни Турбиных» (под таким названием парижское издательство «Конкорд» выпустило «Белую гвардию» в 1927 году) написано:
«Жене моей дорогой Любаше экземпляр, напечатанный в моем недостижимом городе. 3 июля 1928 г.».
Первые годы жизни с Любашей чем-то напоминали ему беспечные времена, по всей видимости – светлым чувством, испытанным тогда. Может, ему казалось, что эти времена вернулись, и в том же году он оставил трогательную надпись на сборнике «Дьяволиада»:
«Моему другу, светлому парню Любочке. М. Булгаков. 27 марта 1928 года. Москва».
Наступали времена сталинского лихолетья. Не в чести у начальства оказался главный редактор журнала «Недра» Николай Семенович Ангарский. Издав «Роковые яйца» Булгакова, он хотел напечатать «Собачье сердце», хлопотал о его издании в самых высоких инстанциях. Возможно, после этого тогдашние силовые организации узнали о существовании остросатирической булгаковской повести. О резком и крутом характере Ангарского Булгаков рассказывал анекдот: «В редакцию пришел автор с рукописью. Ангарский ему издали: “Героиня Нина? Не надо!» (У графоманов или авторов, пишущих трафаретно, главная героиня непременно носила это имя.) Потом Миша и Люба в разных ситуациях варьировали эти слова Ангарского. Он знал и любил литературу, настоящую, далекую от конъюнктуры, поэтому благоволил Булгакову. В конце концов это стоило ему жизни.