Михаил Федорович
Шрифт:
— Не смыслишь ничего!… Молоко на губах не обсохло, а чужие речи повторяешь!… Я доберусь, кто тебя наущает!…
— _ Никто не наущает,-резко возразил Мишенька, — своим разумом рассуждаю, что полякам в Москве не место…
— Да знаешь ли ты, что если бы гетман не согласился прислать нам польскую рать для охраны, так нам бы в Москве двух дней не прожить было! Измена отворила бы ворота тушинцам!… Пришлось бы нам искать себе спасенья в польском стане…
— Нет! Патриарх Гермоген туда бы не пошел, и я бы с ним здесь остался.
Тут боярин так раскипятился
— Коли вам не любы поляки, чего же вы в Москве сидите? — кричал разгневанный Иван Никитич. — Ехали бы в свои вотчины, сидели бы там!
— Давно бы отсюда уехали, — твердо отвечала Марфа Ивановна. — Да сам, чай, знаешь, каков завет нам дан Филаретом Никитичем. Не смеем переступить его и останемся здесь.
В ответ на этот довод Иван Никитич крикнул что-то (чего Сенька не мог расслышать) и, поднявшись из-за стола, ушел на свою половину.
Со времени этого столкновения прошло около двух месяцев, и дядя все это время не переставал дуться на племянника: иногда по целым дням не заходил в хоромы Марфы Ивановны, иногда заходил для свидания с ней только с утра, когда Мишенька занят был грамотой в своей комнате с подьячим посольского приказа, и потом уже не показывался целый день, даже и обедал на своей половине. Но Марфа Ивановна начинала замечать, что на лице Ивана Никитича чаще и чаще появляется какое-то недовольство, досада, иногда даже и просто озлобление, высказывавшееся в каждом слове болезненного, нервно расстроенного боярина.
— Да что ты это, братец! Здоров ли ты, как я погляжу на тебя? — участливо решилась спросить его однажды Марфа Ивановна.
— Нет… я здоров… это я так! — отвечал Иван Никитич и обыкновенно спешил уйти, уклоняясь от дальнейших расспросов. Но Марфа Ивановна заподозрила недоброе и стала допытываться истины у своего деверя.
— Признаться сказать, — проговорился наконец однажды Иван Никитич, — берет меня не на шутку тревога, что до сей поры нет писем от брата из-под Смоленска… Все ли там благополучно?… А у нас…
— Что ж, может быть, теперь поляки тебе уж и не любы стали? — сказала на это Марфа Ивановна.
— Нет, не поляки, а наши-то сановники, что из тушинских вельмож в Думе очутились: от тех-то вот житья нет! Вот, кажется, иной бы раз их всех…
Марфа Ивановна вздохнула и не расспрашивала больше.
Дней пять спустя Иван Никитич пришел к Марфе Ивановне совсем взволнованный, возмущенный до глубины души. Он держал в руке письмо, только что полученное от Филарета Никитича, и еще издали кричал:
— Вот они каковы! Вот жди от них добра, жди проку! На словах одно, а на деле совсем другое…
— О ком ты это, братец, так сердито говоришь? — спросила деверя Марфа Ивановна, как бы не догадываясь, о ком идет речь.
— Вестимо о ком — о господах поляках! Вот прослушать изволь письмо от брата…
— От Филарета Никитича? — почти вскрикнула Марфа Ивановна, поднимаясь быстро с места.
— Изволь, изволь прослушать! — торопил ее Иван Никитич,
«Коли так и дальше пойдет, то даже и два года здесь пробыв, ничего не добьемся, — писал Филарет. — А король тем временем громит Смоленск и губит неповинные души христианские… Для всех нас понятно и явно, что Московскому государству сына своего королевича Владислава в цари давать не желает, а сам замышляет воссесть на Московский престол…»
— Боже ты мой! Да что же это с нами будет? Чем все это кончится? — заговорила в испуге Марфа Ивановна.
— Признаться, мы и сами не ведаем, чем все это кончится! — смущенно высказал Иван. Никитич. — Читал я это письмо боярам нашим в Думе — все головы повесили… Поляки, и те вестями из-под Смоленска смущены! Опасаться начинают, как бы смуты какой в Москве самой не вышло… А патриарх, так тот уж во весь голос кричит, что договор нарушен, что пора призвать народ к оружию против иноплеменников.
— О Господи! Как же мы среди всех этих бед и ужасов спасем детище мое милое!… Если б не завет Филарета Никитича, если б он нас клятвою не связал, давно бы я Москву покинула, где мы окружены отовсюду врагами и смертными опасностями!…
— Да, теперь не знаешь, куда и голову-то приклонить! — растерянно проговорил Иван Никитич. — В Калуге вор тушинский засел, в Поволжье — казаки воровские грабят и бесчинствуют… в Орле, в Рязани, в Пронске, в Волхове, говорят, опять какая-то новая завируха начинается… Ляпунов опять там бунт затеял, хочет к Москве идти…
— Ох, только уж ради Бога не говори ты об этом Мишеньке! — испуганно заговорила Марфа Ивановна. — Он в последнее время все только спит и видит, как бы ему Москву от поляков спасти! А если тут бы еще ополчение какое к Москве подходить стало, не удержать бы его… Только и твердит: хочу, мол, пострадать за Русь и за церковь православную…
— Хорошо ему это твердить по неразумию! — с досадой проговорил Иван Никитич. — А мы и во главе правления стоим, да видим, что в тупик зашли и ворохнуться не можем… Тут уж как бы свою-то голову на плечах сносить…
И он беспомощно опустил голову на грудь и задумался.
XVIII СЛУХИ И СТРАХИ
Среди сомнений, опасений и страхов, среди самых разнообразных и зловещих слухов, доносившихся отовсюду, среди глухой борьбы и озлобления, нараставшего медленно между русскими людьми, обманутыми Сигизмундом, и поляками, заброшенными им в Москву и предоставленными а произвол судьбы, — жизнь текла тяжело, мрачно и вяло, на Романовском подворье, как и во всей Москве, никто уже не загадывал на недели, на месяцы, а все держали свое лучшее добро в скопе, в узлах, наготове, и, ложась с вечера спать, говорили с полным сознанием: