Михаил Кузмин
Шрифт:
Публикуемые записи позволяют проследить развитие этой любви, но, что, возможно, для нас гораздо существеннее, они точно фиксируют то, что видела вокруг себя молодая девушка. Ее впечатления от личности Кузмина, передача слов, сказанных и им, и Вячеславом Ивановым, мелкие события в ивановской квартире — все это пропало бы для нас, если бы не дневник. Собственно говоря, на этом предисловие можно и закончить, поскольку он говорит сам за себя, донося до нас весьма важную информацию.
Дневниковые записи В. К. Шварсалон находятся в нескольких единицах хранения в фонде Вяч. Иванова в РГБ (Ф. 109. Карт. 46. Ед. хр. 50–53). Нами отобраны из них две, описывающие отношения с Кузминым. Записи января 1908-го и января 1909 г. находятся в ед. хр. 50 (отдельные четыре страницы, датированные 16–18 декабря 1907 г. и посвященные внутренним переживаниям автора, с Кузминым не связанным, мы не печатаем). Следует отметить, что определение датировок представляло собою проблему: записи сделаны на двух больших двойных листах чернилами и карандашом и следуют в таком порядке: недатированная запись чернилами, карандашные записи от 20 января и вторника 22–1-08 — на одном, сделанные чернилами записи от 28 и 30 января 1908 г. — на другом. Как нам представляется, карандашные записи от 20 и 22 января относятся не к 1908-му, а к 1909 г. (такие описки в датах начала года встречаются регулярно). Отметим, что 22 января не приходилось на вторник ни в 1908-м (среда), ни в 1909 (четверг)
Наше решение не обладает, как мы сами понимаем, стопроцентной убедительностью, но в данный момент представляется наиболее верным.
Записи апреля 1908 — февраля 1910 г. находятся в ед. хр. 52.
В текстологическом предуведомлении будет нелишне отметить, что Шварсалон пишет очень небрежно, часто пропуская буквы и заменяя их другими (так, например, она систематически пишет «думую» вместо «думаю», «хуть» вместо «хоть» и т. п.). Мы не сочли необходимым передавать эти особенности правописания. В некоторых местах почерк ее становится весьма малоразборчивым и, несмотря на все усилия, отдельные слова остались непонятыми или же мы остались не уверены в точности чтения (они отмечены знаком <?>).
Можно ли писать два дневника, а главное — можно ли писать дневник «второй степени», — не знаю. Попробую. Писать дневник «первой степени» для меня очень важно, потому что самые важные или, вернее, самые мучительные мысли куда-то исчезают, или только потом припоминаются. Но, пиша дневник, я не могу не писать о Кузмине и Модесте [822] , а мне бы не хотелось, чтобы кто бы то ни было видел, кроме разве Вячеслава; с другой стороны, необходимость писать о Кузмине решает вечно мешающий [вопрос] мысль: писать только для себя или для людей; хотелось бы для людей, но тоща нельзя или трудно быть искренней, а теперь ясно; буду писать о Кузмине, писать дневник искренно.
822
Гофман Модест Людвигович (1887–1959) — в то время студент Петербургского университета, поэт и автор своеобразного манифеста «Соборный индивидуализм»; впоследствии — известный литературовед. Входил в круг близких знакомых Иванова, был влюблен в ВК. и мечтал на ней жениться. О своих связях с семейством Ивановых вспоминал в очерке «Петербургские воспоминания» (Новый журнал. 1955. Кн. 43; перепеч.: Воспоминания о серебряном веке. М., 1993).
Понедельник 28–01–08.
Я не знаю хуже состояния, чем эта беспредельная скука, ноющая тоска, как у меня сегодня вечером была. На сильное страдание есть сильное средство — главное, молитва всегда как-то поможет, и плакать… а тут ничего не хочется делать, молитва, может, помогла бы, да не хочется.
Не буду искать причин, — может, от Кузмина, но буду надеяться, что нет. Давно о нем не говорила, давно бросила о нем писать, потому что нельзя писать на бумаге то, что должно исчезнуть, изгладиться, с чем нужно распрощаться. Но теперь, кажется (невольно хочется сказать «увы»), можно. Но буду писать коротко, чтобы говорить немного о том, что должно быть не из самых важных.
Я благополучно охлаждаюсь к К<узмину>, но вот новое темное мученье: я боюсь, что с К<узминым> будет как с «другими»; слишком яростно набросилась я на него, «выпила» из него то, что мне хотелось, и отбрасываю, и отворачиваюсь, т. е. из сильного чувства в слишком слабое, и ни одного правильного, ни одного верного, и в жизни не буду в состоянии отнестись к человеку какому-либо тепло, но объективно справедливо, не смотреть на него «своими глазами», — это угнетающе. Тоже начинаю замечать и тоже несправедливо преувеличивать его чуждающееся отношение ко мне….
Невольно напрашивается горькое заключение: полюбила, потому что себе сама понравилась очень раз при нем. Разлюбила, потому что, решив: «не любит», — посмотрела спокойно и увидела его холодное отношение ко мне. Теперь мне сейчас хорошо; но ужасно вижу во всех действиях и мыслях (их так мало) свою лень. Читала Гоголя для изложения Модесту и увидела, что Манилов похож на меня, кроме внешней слабости и кроме доброты.
Среда 30–1-08.
День под знаком слез сегодня: сначала сцена слезная ух — потом и я, но тайно, хотя по обыкновению мысленно желала и мечтала (и [это] такие мечты останавливает мои слезы всегда окончательно или на время), что вот войдет К<узмин> или Городецкий, скажет мне то-то и то-то, и будет очень трогательно, и приятно, и т. д. Залезла в голову такая мысль, что как бы человечество со временем ни улучшалось и ни уменьшались страдания, а или не будет влюбливания и только <?> будет как-то тепло и не жарко, или все то же вечное страданье, когда нельзя любить, когда тебя совсем [**] не любят. А о себе было очень смутно и неясно, потому что если я должна так каждый год влюбляться, и каждый год, чем старше, тем больше так мучиться, и бить головой об стену и… и…
**
Подчеркнуто дважды.
В конце концов я о самом главном, и о Маме и Вячеславе еще писать не могу, а о дне вообще не успеваю, только последнее впечатление вечера. Значит: картины дня нету. Буду стараться хоть словами <1 сл. нрзб.> На сегодня довольно — буду думать, пока Вяч. не позовет, об инциденте с Модестом.
Вторник. 8–4–08.
<Внизу страницы примечание, не отнесенное к определенному месту текста:> Можно прочесть или показать К<узмин>у этот дневник после моей смерти, если это покажется нужным.
Я долго не решалась писать дневник, бросала и начинала опять. Разные причины мне казались препятствиями, и оставить след того, что происходит со мной, хотя как будто не из-за того, чтобы было неприятно для самолюбия, — нет, не хотелось, чтобы не огорчать людей самых дорогих. Боялась тоже возбуждать, анализуя их, свои чувства, в особенности те, кот<орых> мне хотелось, чтобы не было. Одна из важных причин — это что неприятно и больно вести дело секретно от Вячеслава — секретно потому, что то одно из самых главных, о чем необходимо говорить здесь, потому что играет слишком важную роль в моей теперешней жизни — моя любовь к Кузмину, ему, Вячеславу, делает боль, и я ее старательно прячу, я боялась даже, что писать об ней — ее увеличит, а я так хотела, или, вернее, не хотела, но мне так нужно было заглушить это чувство. Но в конце концов во всех моих чувствах такая путаница, что я вижу, что нужно разобраться, нужно писать, и я, хотя с сомнением и еще с укором совести, приступаю к делу.
…………………………………………………………………………………………………………………………
О возникновении этого чувства к К<узмину> расскажу позже, теперь нет времени. Я лежу в постели, уже 1 1/2 , В<ячеслав> еще не вернулся, и мне нужно рассказать то, что было сегодня. Скажу как предисловие, что я постоянно думала, что, может быть, мое чувство к К<узмину> не есть настоящая любовь (и даже говорила это Вячеславу), а детская влюбчивость, девичья, нелепая и сентиментальная, т. к. возникшая от жалости — эта мысль меня, конечно, угнетает, и я себе возражаю, что в таком случае отчего же я страдаю так сериозно, постоянно (это ужасно, это приводит меня в отчаяние — думать, что я страдаю из-за пустяков и что я всегда и вечно нахожу себе причину, чтобы страдать).
Сегодня был такой случай. Маруся предложила мне пойти в аптеку купить спирта для А<нны> Р<удольфовны> [824] , которая должна была мыть волосы, мне не хотелось, но я решила в себе пойти и только внешне колебалась, не хотелось уходить от К<узмина> — он был свободен, а В<ячеслава> не было дома, у А<нны> Р<удольфовны> был Макс [825] . Я подумала: «Кабы он со мной пошел», и вспомнила, что он раз хотел поехать с Костей [826] , просто так, на Н<иколаевский> вокзал, когда Костя должен был отослать письмо. Маруся как раз сказала: «Сережа сейчас уходит, он может проводить тебя до аптеки, потом назад по безлюдному переулку до угла». Я, конечно, рассердилась, что меня нужно провожать, в эту минуту Мар<уся> посмотрела на К<узмина>, сидящего у рояля с «Angotaut <?> [827] » на нем, и улыбнулась: «Он с тобой прогуляется», смеясь тому, как она всех займет и устроит свои дела. Она подошла к нему и сказала: «М<ихаил> А<лексеевич>, Вам не хочется прогуляться с Верой?» — тогда К<узмин>, соскочив со стула и говоря, как он часто делает, полуулыбаясь, тянучим и как бы обиженным, но очень решительным тоном и махая руками: «Нет, я ни за что не пойду», — или что-то в этом роде, — меня это страшно кольнуло. «С Костей пойти сам просил почти, а меня с таким отвращением отталкивает», — подумала я, мне было очень больно, и я очень злилась, я сжала брови и стала что-то очень неясно говорить о том, что Маруся меня ставит в неловкое положение, что предлагает Кузмину со мной идти, а он так отказывается, и что это неприятно очень, и т. д. К<узмин> и Мар<уся> смеялись, говоря, что не понимают, на кого я сержусь, я сама полуулыбалась, полузлилась. К<узмин> сказал: «Я понимаю только, что В<ера> К<онстантиновна> сердится за что-то на меня», а Маруся сказала: «Нет, на меня, за то, что я предложила ей провожатого, это ее всегда обижает». Я еще раз сказала, что я сержусь на Марусю за то, что она меня ставит в нелепое положенье: приглашает К<узмина> со мной идти, и «вы думаете, это не обидно, — сказала я, — что вам отказывают?». К<узмин> улыбался и, как мне казалось, «avait l’air de s’en ficher». Я злилась, и мне хотелось плакать. Я пошла одна. На улице <?> выбирала безлюдную сторону, т. к. слезы приходили в глаза. К<узмин> казался, как я сказала Марусе в передней, «эгоистом и грубым», и он должен был понять, думала я, что Маруся просит от него услугу — меня проводить; и не должен был отказать, он просто эгоист, и, как всегда, я шла и в уме представляла себе, что я все это ему говорю, и трогательную сцену. Потом мне хотелось плакать, думая о том, что я так несчастна одна, совсем, совсем, что мне даже за столом было очень скучно, говорили об интуиции (К<узмина> не было), что В<ячеслав> редко со мной и все говорит о вещах мне тяжелых и скучных, что я совсем одна, те, кто меня любят, мне не милы, т. е. я их люблю, но их видеть тягостно, что один К<узмин> не то радость дает, а он меня даже не замечает. Все и теперь и в будущем казалось так тяжелым, без возможности любви, отчаянно, я шла и, как всегда, сочиняла трогательные речи об этом Кузмину, перед аптекой несчастная лошадь стояла, а ее били, потом она пошла, но с тр<удом>, странно как-то, шагом и делая движения как при галопе; очевидно, задние ноги страшно болели, был адски мучителен каждый шаг, но она шла, иногда бежала, и я подумала с несколько театральным ожесточеньем: «Так и я, хотя все впереди темно <?> и полное отчаяние, но меня бьют кнутом и должна идти», — это мне дало энергию. Я вернулась. К<узмин> заговаривал со мной как ни в чем не бывало, я хмурилась, не смотрела ему в глаза, но иногда не выдерживала и говорила с ним и смеялась. Он очевидно ничего и не замечал. Я сочиняла в уме речь ему о том, что он не должен думать, что я злая или обидчивая барышня, но что я как бы вся в болячках, и малейший удар, незначительный для здоровья, мне мучителен; так я думала намекнуть очень отдаленно на свою любовь. Я ушла к себе, но мне было стыдно и скучно по К<узмине>. Под каким-то предлогом я пошла в столовую, и сердце пало: его не было, за ним пришли звать его, у него были гости.
824
А. Р. Минцлова (ок. 1860–1910?) — деятельница теософского движения, оказывавшая после смерти жены сильнейшее воздействие на Иванова. В. К. относилась к ней резко враждебно, считая, что ее поучения направляют Иванова по неверному пути, и видя не только мистические устремления ее, но и не слишком привлекательные житейские.
825
М. А. Волошин.
826
К. К. Шварсалон, брат В. К., был младше ее на три года. В это время учился в реальном училище Гуревича. О его дальнейшей судьбе см.; «…в России он поступил в 1-й кадетский корпус, вытянулся, сделался очень стройным и красивым. После окончания Михайловского артиллерийского училища он был послан в Ровно, где через несколько месяцев его застигла война. Он пробыл на фронте благополучно до 1918 года, а затем пропал без вести — по всей вероятности, погиб» (Иванова Лидия. Воспоминания: Книга об отце. [Paris, 1990]. С. 13). Как следует из дневника Кузмина, К. К. ему нравился, но ухаживания не перешагивали рамок допустимого.
827
Чтение весьма гипотетическое. В качестве предположений мы рассматривали музыку Кузмина к «Праматери» («Die Ahnfrau») Ф. Грильпарцера, но она была заказана ему значительно позже. Второе — имя французского композитора Е. Audran, которым Кузмин интересовался в 1908 г., о чем см. в дневниковых записях: «Играл позднюю и мало известную оперетку Audran, очень жидко» (18 августа); «Играл Одран, снова изменил мнение: когда-нибудь всей этой милой, веселой, чувствительной музыке будет дано место Gr'etry, Dalayrac etc.» (18 августа). Однако такое чтение требует излишних натяжек.