Михаил Кузмин
Шрифт:
Правда, недовольство свое высказал Вяч. Иванов, но, судя по всему, это было недовольство не самой статьей, а тем, что в ней попробовали отыскать именно этот общий смысл. К сожалению, письмо Е. А. Зноско-Боровского С. К. Маковскому, в котором изложены претензии Иванова, нам неизвестно, но зато сохранилось письмо Маковского Иванову, из которого мы позволим себе привести обширные фрагменты, демонстрирующие позицию журнала в первые месяцы его существования и взаимоотношения редакции с мэтрами символизма, как они виделись главному редактору. Датировано оно 2 февраля 1910 года:
«„Аполлон“ пренебрегает завоеваниями модернизма (говоря обще) последних годов, обращаясь по преимуществу к молодым, ничего особенно нового не несущим писателям, а не к метрам, и хочет, чтобы у этих молодых, которым самим еще надо учиться, учились другие…
Я считаю это самым серьезным обвинением и был бы в восторге, если бы Евг<ений> Алекс<андрович> просто неточно передал мне смысл Ваших слов. Дело в том, что в течение четырехмесячного существования журнала я только и делал, что обращался к метрам, и за это меня по преимуществу почти единодушно и укоряла критика. Я начал с привлечения Вас, Анненского, Брюсова, Бальмонта, Бенуа и, наконец, Волынского, которого ведь тоже нельзя причислить к „молодежи“. Именами
После смерти Ин<нокентия> Фед<оровича>, который, действительно, целиком отдавал себя делу „Аполлона“, — Ваше постоянное сотрудничество в журнале, разумеется, стало только более настоятельным, но… тут не Вы, а я, Вячеслав Иванович, вправе упрекать. „Борозды и межи“ так и оборвались на первом номере; на все мои просьбы Вы всегда говорили о Вашей занятости <…>; наконец, я попытался воспользоваться уже готовой работой Вашей — переводом Новаллиса (так! — Н. Б., Дж. М.),и вот до сих пор Вы не исполнили обещания, хотя мне пришлось изменить программу двух книжек журнала в ожидании Вашего глубоко-ценного дара. Что же другие? Ин<нокентий> Фед<орович> скоропостижно умер. Бенуа отказался наотрез от деятельной работы в журнале <…> Брюсов, Вы сами знаете, тоже очень занят; вот уже два месяца обещает статью, но пока прислал лишь короткое стихотворение.
При этих обстоятельствах, к кому мог обратиться я за деятельною помощью, за постоянной работой, без которой ни один журнал существовать не может? Неужели не к тем молодымписателям, которых люблю и которых Вы сами ставите так высоко? В частности, не Вы ли называли Кузмина „метром“? Я был бы осторожнее в данном случае, но дело не в литературном ранге. Кузмин действительно показал себя самоотверженным работником в журнале, взяв на себя совершенно безвозмездно чтение бесчисленных рукописей, присылаемых в редакцию, не говоря уже о том, что его дарование развивается с каждым днем и, благодаря отчасти „Аполлону“, я надеюсь, будет крепнуть и совершенствоваться. Разве это не Ваше мнение? Если нет, то, значит, я абсолютно не понял того, что Вы говорили мне столько раз именно о Кузмине…
2) Но является ли Кузмин выразителем „символа веры“ „Аполлона“? Я думаю, что он сам очень далек от этой претензии. Пущенное им словечко „кларизм“ — метко характеризует его личную эволюцию и совпадает с одним из тех вечных идеалов искусства (ясность, простота), от которых, конечно, не может отказаться журнал, носящий имя „бога меры и строя“ и от которого и Вы, конечно, не отказываетесь. Но значит ли это, что „кларизм“ исчерпывает задачи литературы, хорошей литературы? С моей стороны было бы, во всяком случае, наивно прибегать к такому ненужному ригоризму. Ибо искусство — всегда многолико, и любит искусство только тот, кто умеет ценить в нем многообразие очарований. В моих редакторских силах — только проводить в жизнь это положение, и мне кажется, что программа первых №№ журнала — лучшее доказательство моей искренности. Ауслендер, Ос. Дымов, Ал. Толстой, Блок, Кузмин и т. д. — какие разные подходы к творчеству. Разве можно мерить их одной меркой, одним каким-то „символом веры“, как бы звучно ни назвать этот символ. Имя „Аполлона“ покрывает все подлинно художественное именно потому, что не может быть определено с точностью математической формуллы (так! — Н. Б., Дж. М.) — Разумеется, я, как всякий, могу ошибаться в выборе и, наверное, ошибусь не раз. Но в таком случае — пусть друзья „Аполлона“ указывают на мои ошибки в каждом отдельном случае. Это вопрос вкуса, Его Величества вкуса, а никак не „объединяющего лозунга“. Мои постоянные обращения за советами — к Вам, в особенности — снимают с меня упрек в том, что свой вкус я считаю безапелляционным. Наоборот, я всегда внимательно выискиваю тонкую грань, отделяющую вкус (вкус редакции, журнала — как чего-то неуловимого и, тем не менее, реального) от личного каприза, личной идиосинкразии. Но именно ввиду этого я протестую против всякого доктринерства, в особенности коллективного. Или Кузмин — или Ремизов… На каком основании? Уверяю Вас, мне дороги и тот, и другой. Никто не может помешать Кузмину быть кларистом (слава Богу, если он нашел для себя точную формулу), но в следующей же книжке „Аполлона“ пойдет сочувственная статья Ал. Толстого о сказках Ремизова. Городецкий? Я не принял его скучнейшей и длиннейшей поэмы, в свое время возвращенной ему и „Весами“, но всегда готов поместить его хороший рассказ или стихотворение <…> А. Белый? Вот, казалось бы, единственный повод для несогласий между нами. Но и тут (странно, если это случайно!) наши мнения совсем уже не так далеки друг от друга. На прошедшем собрании „Академии“ Вы сказали о „Серебряном Голубе“: „Ужасно, но… гениально!“ Пока А. Белый ничего не предлагал в „Аполлон“. Если бы он предложил „Серебрян<ого> Голубя“, я не спорю, весьма вероятно, что весы мои покачнулись бы в сторону „ужасно“, но это далеко не априорное решение, а отдельный случай, по поводу которого опять-таки Вы как сторонник „борозд и межей“ вряд ли стали бы со мною особенно спорить. <…>
4) Да, журнал должен быть беспартийным, оставаясь глубоко принципиальным, не потакая ни грубым вкусам публики, ни личным самолюбиям отдельных сотрудников. Да, между творчеством самых противоположных индивидуальностей, между Брюсовым и Вяч. Ивановым, Гиппиус и Кузминым, никаких противоречийс точки зрения „Аполлона“ нет, поскольку им всем дороги интересы искусства и культуры, независимо от личного характера их мировоззрения, этики, религиозных убеждений и т. д. Искусство — многолико, но едино в корне своем. <…> Вот почему меня глубоко огорчили Ваши укоры „Аполлону“, в которых звучит какой-то непонятный мне ультиматум: или — или… Или „кларизм“ — или „я“. Но ведь большего „клариста мысли“, чем Вы, и представить себе невозможно. „Кларизм“ не есть лозунг, исключающий „свободную кафедру“, а просто старая, часто забываемая в наши дни истина, что надо стремиться к совершенству мысли и слова. Кларизм побуждает к строгости в выборе — что необходимо как школа вкуса — но гениальность и даже просто яркий художественный темперамент сплошь да рядом ломают все перегородки „вкуса“: тогда остается только „снять шапку“. Более чем кто-либо,
374
Иванов Вяч.Переписка с С. К. Маковским / Публ. Н. А. Богомолова, С. С. Гречишкина, коммент. Н. А. Богомолова, О. А. Кузнецовой // НЛО. 1994. № 10. С. 141–144.
Как видим, статье Кузмина ни он сам, ни редакция «Аполлона» не думали придавать сколь-нибудь расширительного значения. Однако она появилась в тот самый год, который в русской литературе отмечен как год кризиса символизма, и в контексте его событий вполне могла быть воспринята как антисимволистский манифест. Все же, с точки зрения современного наблюдателя, в ней должен быть подчеркнут иной характер направленности — не провозглашающий, а излагающий собственное profession de foi [375] .
375
Подробнее см.: Barnstead John F.Mixail Kuzmin’s «On Beautiful Clarity» and Vyacheslav Ivanov: a Reconsideration // Canadian Slavonic Papers. 1982, Vol. XXIV. № 1. P. 1–10.
Вряд ли можно пренебречь и подзаголовком статьи «Заметки о прозе». Даже самый беглый взгляд на поэзию самого Кузмина свидетельствовал о том, что многие ее черты выходят далеко за пределы тех призывов, которые звучали в статье. Скорее эти призывы можно воспринять как обобщение собственного опыта прозаика, чем как провозглашение неких общеэстетических законов. И вряд ли случайно то обстоятельство, что Кузмин никогда не перепечатывал свою статью: очевидно, в его глазах она вовсе не имела той ценности, как в глазах других читателей, ценности манифеста или эстетического трактата.
Однако не следует преуменьшать значения и влияния статьи. Каковы бы ни были намерения Кузмина, статья, говорившая об искусстве в столь сдержанных выражениях и избегавшая символистской возвышенности в декларациях, должна была произвести впечатление на читателей. И сами термины «ясность», «логика», «планомерность», «стройность», вызывающие в памяти пушкинскую эстетику, должны были производить в то время значительный эффект. И потому использование нового «изма» в век почти неограниченного господства «изма» другого — символизма, должно было прозвучать вызывающе. Так это ощутил Брюсов, писавший П. П. Перцову 25 марта 1910 года, почти сразу же после появления статьи: «Кларисты защищают ясность, ясность мысли, слога, образов… Я всей душой с „Кларистами“» [376] . И конечно, в контексте несколько позже возникшей конфронтации между двумя фракциями в символизме, одну из которых представляли Иванов, Блок и Белый, а ведущей силой второй был Брюсов [377] , Кузмин воспринимался как сторонник брюсовской позиции, потому слова Гумилева из письма Брюсову: «Ваша последняя статья в „Весах“ [378] очень покорила меня, как впрочем и всю редакцию. С теоретической частью ее я согласен вполне…» [379] — явно могут быть отнесены и к статье Кузмина.
376
Печать и революция. 1926. № 7. С. 46.
377
Задача комплексного освещения этой дискуссии еще не решена в современном литературоведении, и наши рассуждения не претендуют на окончательность.
378
Описка Гумилева. Речь идет о статье «О „речи рабской“, в защиту поэзии» (Аполлон. 1910. № 9).
379
Письмо от 2 сентября 1910 года // ЛН. Т. 98. Кн. 2. С. 500 / Публ. Р. Д. Тименчика и Р. Л. Щербакова. Как кажется, есть основания видеть в рассказе Кузмина «Высокое искусство» реплику в этой дискуссии, явно поддерживающую Брюсова и Гумилева (см.: СтМ. С. 139–144).
Однако сам Кузмин никогда не возвращался к термину «кларизм» и вряд ли предполагал организовать что-либо вроде группы. И к идеям этой статьи он вернулся открыто лишь единожды: в статье 1911 года, посвященной опере Глюка «Орфей и Эвридика», Кузмин нашел поддержку своему взгляду на искусство в словах композитора о «прекрасной простоте» [380] . Но прежде чем принять это утверждение за окончательную истину, надо обратить внимание: непосредственно за этим следует замечание, что и Вагнер мог бы сказать то же самое! Кузминское понимание «простоты» и «прекрасной ясности», таким образом, приобретает совсем другое измерение. И важно, что статью о Глюке он завершает решительным протестом против того, чтобы судить художника по отношению к какой-либо школе или движению в искусстве. Принимая это во внимание, следует, очевидно, признать, что статья «О прекрасной ясности» более всего становится декларацией художественной независимости. Для Кузмина это было принципиально: он отстранялся от литературных школ на протяжении всей своей жизни не только потому, что был «легкомысленным», не только потому, что его раздражали такого рода литературные споры, но более всего потому, что в первую очередь верил в независимость художника и решительно противостоял любой попытке «систематизировать» искусство. Здесь несложно проследить и влияние идей Гаманна, но видно и твердое личное убеждение. Если легкомысленная манера и обманывала кого-либо, то далеко не всех, и Брюсов был прав, когда писал:
380
Аполлон. 1911. № 10. С. 15–19; перепечатано: Условности. С. 49–56.