Михаил Кузмин
Шрифт:
Сходным образом излагаются претензии и к тому, как Кузмин написал об открытии сезона в Театре музыкальной комедии: «Да, о премьере: нарядно-то оно нарядно. А нарядность-то буржуазная. И вкус-то какой! Да ведь танцы в публике, „джаз-банд“, дети на сцене — так и пахнут третьестепенным западно-европейским кабаком. А новое направление в искусстве — негритянское? От негритянской оперетты заимствованы шантанное дрыганье ногами и эротические жесты и позы. Свежесть-то какова! Острота какая! Вот это жизнь! Диво!»
И завершалась рецензия — как будто предсказывая лучшие традиции разносной критики будущего, 1930–1950-х годов: «…рецензии, подобные кузминским, совершенно неприемлемы и вредны в советской печати — это рецензентам, чтобы знали. А о рецензентах (подобных Кузмину) — дабы для своих излияний выбрали иной укромный уголок. Так „делать“ театральную политику советская общественность им не позволит. <…> Написанное о Кузмине относится, к сожалению, и ко многим другим. К тому, что нужно вытравить».
Конечно,
Петля затягивалась все туже, возможностей для продолжения привычной литературной работы у Кузмина оставалось все меньше. Но сознание собственной правоты, видимо, было в нем очень сильно. Об этом свидетельствует примечательный эпизод того же 1926 года. В связи с «делом Падво» по настоянию своих сторонников Кузмин написал письмо Чичерину, почти недосягаемому теперь авторитету из числа большевистских лидеров. И на следующий день после того, как появилось письмо в редакцию «Красной газеты», Кузмин записал в дневнике: «Вдруг письмо с курьером. От Юши. Взволновало меня. Очень. Там есть трогательные места. И эстетический индифферентизм, конечно» (15 июня 1926 года). Письмо это сохранилось и стоит того, чтобы привести его полностью:
9-го июня 1926 г.
Многоуважаемый Михаил Алексеевич,
я был очень рад возобновлению контакта с Вами. Прошу Вас продолжать его через нашего уполномоченного. Я, к сожалению, слишком загружен, чтобы следить за современной литературой, к какому бы направлению она ни принадлежала. По вопросам современной литературы и литературной политики я абсолютно не в состоянии выступать.
Всего наилучшего!
Георгий Чичерин.
Эта часть письма написана на машинке и, очевидно, является плодом деятельности секретариата. Но сам Чичерин, уже от руки, приписывает гораздо более интересные и напоминающие прежнюю переписку слова (характерно, что в официальной части письма он обращается к Кузмину по имени-отчеству и на «вы», тогда как в ранних письмах — на «ты» и по имени):
«Что такое культурность? В руководстве „Како писать комплименты“ было сказано, что просвещенный человек должен знать, кто такой „бурдалуй“. Кто представляет культурность, Theognis или Kanoi, из кот<орого> вышел весь эллинизм (Theognis теперь весьма поучителен), Пилат или Иисус, Кирилл Александрийский или Ипатия, Григорий Турский или описанные им верзилы-германцы с громкими голосами, пахнувшие потом и чесноком, Альмавива или Фигаро? Созданное прошлой жизнью или пульс новой жизни?
Александра Алексеевна (жена Б. Н. Чичерина. — Н. Б., Дж. М.)говорила про кой-кого: „Il est tr`es vulgaire“ [610] . Воскрешать ли Александру Алексеевну? Le mort saisit le vif [611] или наоборот?
610
Он очень вульгарен (фр.).
611
Мертвый хватает живого (фр.).
В свободные часы — вернее, минуты — чернее, секунды — отдыхаю за пианино с „Вр>еменами> Года“ и т. д…»
26 ноября Чичерин приехал в Ленинград и пригласил Кузмина к себе. Запись в дневнике: «Наконец Юша. Потолстел, но не так обрюзг, как на снимках. „Mieux veut tard que jamais“ [612] , — начал он. Говорил на „ты“ и долго по-французски, т. к., по его словам, он со мною чувствует себя как за границей. Разговор об искусстве, воспоминания, полемика, дружба, остроумие, дипломатия, вроде светской дамы подтрунивает над собств<енным> положением, моя известность в Германии, разбор моих вещей, был на „Кармен“, идет на „Мейстерзингеров“ и т. д. Оптимизм, как у гос<ударыни> Марии Федоровны, которая была бы уверена, что можно прожить на 3 р<убля> в год. Почему мало печатаюсь, мало пишу. Рассказывал про фельетон обо мне в белых
612
Лучше поздно, чем никогда (фр.).
Конечно, мотивы поступка могут быть истолкованы по-разному: тут может быть и гордость, и презрение к власть имущим, даже если они относятся к числу ближайших в прошлом друзей, и отчетливое понимание, что Чичерин не сможет помочь радикально (то есть разрешить публиковать находящееся в ящиках стола), а временных благ просить просто не стоит. Но может за этим стоять и то, о чем мы писали ранее, — стремление подчиниться леонтьевскому императиву.
Между тем творчество Кузмина начинает приобретать некоторые новые черты, особенно наглядные, когда действие разворачивается в различных временных и пространственных планах. По воспоминаниям одного из младших друзей Кузмина, такой должна была служить задуманная им пьеса, основанная на известном событии из жизни А. В. Сухово-Кобылина: гибели его любовницы Симоны Деманш, в которой был обвинен знаменитый впоследствии драматург. Этому эпизоду была посвящена книга Л. П. Гроссмана «Преступление Сухово-Кобылина», вышедшая в 1927 году, которую Кузмин с большим интересом прочитал и хотел положить в основу своей пьесы. Все в ней должно было быть построено на принципе обратной временной последовательности с постоянным пересечением временных планов. Именно этим он восхищался в сюрреалистических пьесах — как тех, что писались и публиковались в это время на Западе (Кузмин по возможности старался следить за современной западной литературой), так и тех, что писались или хотя бы задумывались в эти годы его ленинградскими знакомыми. Один из них вспоминал, как Кузмин специально пригласил его к себе, чтобы выслушать план задуманной им пьесы «Пассифлора», в которой эпизоды каждого действия должны были развиваться в совершенно различное время. Так, первый акт происходил в Советском Союзе и в Мексике времен императора Максимилиана (и на сцене должна была совершиться его казнь), второй — во время репетиции балета, и балерина должна была сгореть, четвертый — в Германии, а пятый должен был изображать отплытие русского флота к Цусиме под звуки вальса из «Лебединого озера».
Пьеса Кузмина о Сухово-Кобылине написана не была, но отчасти замысел этот отразился, видимо, в окончательной редакции пьесы «Смерть Нерона», задуманной, как мы уже писали, в дни похорон Ленина, но написанной в 1927–1929 годах [613] . Это большая пьеса в трех действиях и 27 картинах, действие которой происходит в Риме 1919 года, в Саратове 1914-го, в советском сумасшедшем доме, в Швейцарии 1922 года и в Риме эпохи Нерона (также в разные времена). Действие отчасти организовано вокруг фигуры ее центрального героя Павла, написавшего о Нероне пьесу, но те части пьесы, что относятся к Нерону, взяты вовсе не из его произведения. Скорее, главным организующим моментом пьесы являются параллельные мотивы и ассоциации, в значительной степени основанные на современных подтекстах [614] . Конечно, было совершенно немыслимо представить эту пьесу на советской сцене, но Кузмин читал ее своим друзьям, и читал достаточно широко. Опубликована она была только в 1977 году.
613
Впервые в списках работ Кузмина она упоминается в январе 1927 года, окончание помечено 8 июля 1929 года.
614
Подробнее об этом см. в ранее названной статье М.-Л. Ботт «О построении пьесы Михаила Кузмина „Смерть Нерона“», а также: Богомолов Н. А.Еще раз о «Смерти Нерона» М. Кузмина // The Many Facets of Mikhail Kuzmin. P. 61–72.
Для большинства даже вполне информированных читателей Кузмин представал скорее обломком давней эпохи, чем деятелем современной литературы. Приведем характерный пример — запись литературоведа и коллекционера свидетельств о культуре начала века Е. Я. Архиппова, датированную 20 июля 1928 года:
«Дверь рядом с мертвым лифтом. 5-й этаж.
М. А. встретил меня в жилете и проводил в большую комнату. Он показался мне все же моложе своих лет. Его малый рост, худоба и сухость приводили на ум Канта. Сейчас же вспомнились портреты Сомова и Воинова, но полного приближения к ним не было. На воиновском портрете М. А. значительно старше и изможденнее. Я просто радовался, что он не такой, как у Воинова. Только глаза живого лица и соединяли его с лицами всех портретов. — Эти трудно приподнимаемые веки и в подъеме достигающие лишь середины. — Как медленно они должны раскрываться утром. Глаза большие, детские, становящиеся, иногда, во время беседы, лукавыми.