Микола Лысенко
Шрифт:
…Ольга Петровна поспешила домой, захлопотала по хозяйству мать, а отец долго еще сидел за своим столом, взволнованный чтением, воспоминаниями.
Вдруг поднял голову.
— Ты еще здесь, Остап? Знаешь что, давай, парубче, отправимся вдвоем к старому Нечую. Оно, правда, непрошеный гость хуже татарина, но, думаю, обрадуется старый. Вот увидишь!
У меня, признаться, были другие планы. Сговорились мы всем классом махнуть за город, в Голосиевский лес, на «волю». Но ведь такое не каждый день случается: с отцом — в гости! И куда? К живому классику. К тому времени я уже прочитал «Кайдашеву семью», «Рыбалку Крутя», «Бурлачку», зачитывался «Миколою Джерею», и хотя вырос среди композиторов,
Вот и одноэтажный домик на Пушкинской. Словно прилепился к театру «Бергонье» (теперь театр Русской драмы имени Леси Украинки). Тут жил в одиночестве Иван Семенович с тех пор, как ушел на пенсию. На звонок отца вышла на крылечко миловидная дивчина, очевидно служанка. Отец назвал себя, и сразу из комнат донесся приветливый голос:
— Заходите, заходите, милости просим. Рад вас видеть, Николай Витальевич, живым и здоровым.
Вслед за отцом, все еще робея, и я зашел в комнаты. «Живой классик» оказался обыкновенным старичком, невысокого роста, с белоснежной короткой бородкой и густыми черными бровями, из-под которых так и сияли маленькие проницательные серые глазки. Все на нем: старого покроя костюм, белый, твердо выутюженный воротник, черный галстук — говорило о необычайной чистоте и скромности.
Таким показался мне и кабинет писателя, куда нас пригласил Иван Семенович. Небольшой письменный стол, на нем фотографии в аккуратных самодельных рамочках, над столом портрет Шевченко, в углу — шкаф, набитый книгами, стулья, диван-софа. Вот и вся обстановка.
Похристосовались, как водится.
— Наконец-то, Николай Витальевич, и пожаловали ко мне, давнему поклоннику вашего таланта. И «со чадом». Славный вытянулся парубок. Вижу… вижу… гимназист. В каком классе?
Это ко мне. Стою ни жив ни мертв. Знал по разговорам, что Иван Семенович всю свою жизнь учительствовал. Еще, пожалуй, экзамен устроит в первый день пасхи. Обошлось, однако, без экзамена.
— Что это вас, Иван Семенович, — спросил отец, — в последнее время совсем на людях не видно?
— Да так. Живу я один, как былиночка в поле. Налетели на меня разные болезни. Как те ветры степные на былину. Вот и сегодня что-то нездоровится.
— Что же это с вами, земляченько?
— Да что-то подпирает изнутри, будто квашня всходит. Поднимается, поднимается, как на дрожжах. Я уже и так и сяк, а оно растет и растет.
И все это говорится самым серьезным тоном, без тени улыбки на лице. Только в глазах играют лукавинки-смешинки, выдавая с головой автора «Кайдашевой семьи».
Отец в тон Ивану Семеновичу:
— А может, проше вас, пригласить бабу Палажку? Приложит макитру, гляди, и поможет.
— Эге, эге, мою Палажку сегодня днем с огнем не сыщешь. Дел у нее не перечесть. Надо ей в Киеве на страстной неделе исповедаться, в чистый четверг разговеться, молебен в пещерах заказать, на часточку дать, на святые мощи по грошу положить. По всем святым местам бегает, свечи ставит. Пасху святой водой кропит. Бабу Палажку в пасхальный день? Скажете такое!
— Ну, тогда сами, земляченько коханый, тряхните. Да хорошенько. Квашня и осядет.
— Дело говорите, добродею, — в том же духе продолжает Иван Семенович. — Оно, может, и действительно тряхнуть? А то болезни заскубут, заклюют меня, словно ястребы лютые голубя невинного.
И приятели смеются беззаботно, весело, как дети.
— А что нового, Иван Семенович, в вашей литературной «скрыне», чем обрадуете нашу публику?
— Да оно, тее-то як того, что-то не пишется. Старость не радость. Куда только сила ушла. А был недавно на вашем концерте. И до сих пор как в тумане. Весь в плену вашей волшебной музыки. Так и звучит в моих
Старый писатель умолк. Тихой грустью повеяло от всей его согнутой фигуры, опечаленного лица.
Отец, видно чтобы перебить, рассеять тягостное настроение, сказал:
— А знаете, Иван Семенович, с чем мы к вам пожаловали? Хотел вас на воздух вытянуть. К Днепру Славутичу. Грешно в такой красный день в четырех стенах сидеть. Жаль, здоровье не позволяет.
— Да оно как поговорил с вами, как будто и отпустило. Словно водицы живой напился. Можно и на волю. А то и впрямь сделаюсь в этой келье схимником-отшельником.
…Не спеша спускаемся на Крещатик. Кого тут только не встретишь в теплый, ласковый апрельский день! Вот сидит в карете, словно наседка с цыплятами, купчиха со своим выводком. Впереди, в открытом ландо, катит какая-то расфуфыренная красотка. Четко, по-парадному отбивая шаг, лихо отдает ей честь офицер в новеньком мундире. Среди толпы то здесь, то там, как черные колокола, плывут, подметая рясами мостовую, откормленные важные попы. На Царской площади [32] сереют овечьими отарами про-чане… Чернеют среди них старухи в темных очипках [33] ; молодицы, кто в желтых сафьяновых сапожках, а кто и босиком, раскрыв от удивления рты, глазеют по сторонам.
32
Сейчас площадь Сталина.
33
Головной убор замужней женщины — вроде чепчика.
— Волки и овцы, — заговорил Иван Семенович, показывая на толстых пастырей и убогих прочан.
— Эге, земляченько, — сказал отец, — тут мы всех ваших знакомых встретим. И бабу Палажку и Параску. А это, глядите, не Кайдашиха постреливает на нас глазами? Злая как ведьма.
Иван Семенович оживился, даже щеки его порозовели. То ли ветерком весенним повеяло, то ли обрадовала встреча со старыми знакомыми.
— Да они, мои герои, прямо из жизни на бумагу перекочевали. А ведь, Николай Витальевич, некоторые почтенные критики видят во мне талант к художественному вымыслу, и только. А не считаются с тем, что я годами выходил и выездил места, где рождались, росли, тяжко трудились, любили друг друга и умирали герои моих рассказов и повестей… Когда пишу, их лица всегда передо мной. Их боли и страдания давно моими стали. Возьмите Кайдашей. Долго наблюдал я такую семью в Семигорах. А что недосмотрел, то услышал от людей.
Микола Джеря и вся его семья — тоже живые, не выдуманные мною. Хотя, конечно, все это подается публике не в сыром виде, а с моим «соусом». Так оно вкуснее.
Обычно сдержанный и немногословный на людях, старый писатель на этот раз дал волю давно накопившимся, выверенным в одиночестве думам. Не только голос — весь он как-то помолодел и уже не горбился, как прежде. Вдруг взглянул на отца и рассмеялся.
— И чего это я разболтался? Ведь вы, дорогой Николай Витальевич, сами знаете, как оно делается и с чем его едят. Одного мы поля ягоды…