«Милая моя, родная Россия!»: Федор Шаляпин и русская провинция
Шрифт:
Но вот третий звонок. Я бегу в зрительный зал. Он выглядит сегодня особенно празднично. Публика самая разнообразная: в партере, ложах бенуара и бельэтажа — роскошные туалеты московских красавиц соперничают с блеском военных мундиров, торжественностью фраков и смокингов.
Дальше идет менее нарядная публика, но более восторженная и взволнованная, а в верхних ярусах — студенты и курсистки, любимая публика Федора Ивановича.
Поднялся занавес, и под колокольный звон, «ведомый под руки боярами», из правой кулисы появился царь Борис.
Грянули
Царственной поступью прошел он по помосту, крытому красным сукном, дошел до середины и вдруг повернулся лицом к публике.
Мудрое, отмеченное какой-то еле уловимой скорбью лицо, лицо страстное и волевое, «черные волосы и борода, глаза молитвенно подняты к небу, в левой руке посох, правая опущена в смиренном жесте…».
— Скорбит душа… О праведник, о мой отец державный…С первых же нот слышится в голосе Бориса — Шаляпина затаенная тревога.
Я вспомнила, как дома отец распевался на этой фразе, — теперь понятно было, что она действительно была ключом к роли.
Кончился пролог. Замолкли звуки оркестра, и снова загремел аплодисментами театр. Дрогнул занавес, и из кулисы, направляясь к авансцене, вышел Шаляпин. Ему устроили овацию.
Зная, что в последующих картинах Федор Иванович не занят, я побежала к нему в артистическую уборную. Он уже «разоблачился», сидит перед зеркалом у стола в атласных шароварах и белой шелковой рубашке, с открытой грудью, на ногах мягкие сафьяновые сапожки, сшитые из разноцветных кусочков кожи, — ичиги.
— Аринка?! Ну, иди, рассказывай, кто сегодня в публике, — обратился он ко мне улыбаясь.
— Да самая разнообразная, не успела разглядеть, побежала к тебе.
— Да, можно передохнуть… Хочешь чаю?
— Нет, спасибо!
Он пил чай с таким наслаждением, как будто это был какой-то необыкновенный напиток.
— Знаешь, пока никого нет, сыграем в «шестьдесят шесть».
— Что ты, папочка, как можно? — смутилась я.
— Ничего-ничего, я тебя быстро обыграю…
И, оглядываясь, как проказник-мальчишка, он вытащил из столика карты.
Я была поражена, как же так: Борис Годунов — и вдруг «шестьдесят шесть»?! Я посмотрела на него. Может быть, шутит? Нет, он быстро стасовал колоду и стал сдавать карты.
Сквозь грим «Бориса» я вдруг уловила столь знакомое лицо отца, оно было сосредоточенно. Ему везло, и он быстро обыграл меня «всухую». С радостным смехом бросил он карты на стол.
— Эх ты, не умеешь играть в карты, дуреха!
А мне было приятно проиграть отцу.
Вошел китаец Василий, а за ним вбежал Булька. Булька был своего рода знаменитостью, его знала добрая половина Москвы, отец с ним не разлучался и даже возил с собой за границу. Отец начал забавляться с собакой, дразнить ее. В конце концов Булька залаял.
На пороге появился Исай Григорьевич.
— Федор Иванович,
— Да, действительно, — спохватился отец. — А где же Гаврила!
Как из-под земли, держа новый парик в руках, вырос Гаврила. Отец осмотрел себя в зеркало, надел парик, приклеил новую бороду, поправил грим, сделав себя несколько старше, и быстро надел поданный ему черный, атласный, шитый серебром кафтан с малиновыми отворотами, подпоясав его широким кушаком. В этом костюме он был необычайно мужествен и красив.
— Ну, а теперь — тихо! — обратился он ко мне. — Я подумаю.
Он сел в кресло перед зеркалом. Сначала я не заметила ничего особенного, но постепенно его лицо начало меняться. Подозрителен и беспокоен стал его взгляд. Горькие складки легли в углах рта, сурово сдвинулись брови. Это уже был не отец, только что обыгравший меня в «шестьдесят шесть». Это был царь Борис…
Я не хотела мешать и потихоньку вышла из уборной.
Третий звонок. На этот раз я пошла в ложу дирекции. Я всегда любила близко смотреть акт в тереме. Особенно сцену с «курантами» — сцену галлюцинации.
Я заглянула в зрительный зал… Было в нем что-то торжественно-праздничное, было именно то, что нравилось отцу.
Вступил оркестр… Открылись внутренние покои царского терема. Царевна Ксения горюет о мертвом женихе. Царевич и мамка играют в «хлёст», развлекая царевну.
Внезапно распахивается дверь, и на пороге ее вырастает могучая фигура Бориса. Мамка бросается перед ним на колени.
— Аль лютый зверь наседку всполохнул! — с какой-то горечью произносит он.
Затем медленно подходит к дочери, ласково и бережно обнимает ее… «Дитя мое, моя голубка…»
После ухода Ксении обращается к сыну, берет его за подбородок, внимательно смотрит ему прямо в глаза: «Учись, мой сын!..» Он пел душевно, проникновенно и пророчески звучала фраза: «Когда-нибудь, и скоро может быть, тебе все это царство достанется…»
Борис остается один.
«Достиг я высшей власти…».
Тихо начинает он этот монолог, как бы разговаривая с самим собой. Постепенно отчаяние охватывает его. Борис видит, что деяния его не привели к добру. «Глад и мор, и разорение…» Грудь его дышит тяжело, взволнованно ходит он по терему и в изнеможении падает в кресло. «О господи… боже мой!»
«Гонец из Кракова!» — докладывает ближний боярин. После этой фразы артист что-то замешкался и, видимо, спутал реплику.
Помню, как грозно посмотрел на него Федор Иванович. Встав во весь рост, он властно стукнул кулаком по столу: «Гонца схватить!!» — и вдруг, неожиданно нагнувшись к боярину, сказал тихо, но так, что я, сидевшая в ложе у самой сцены, слышала отчетливо: «…И роль выучить!..»
Публика, конечно, ничего не заметила. Далее идет сцена с Шуйским.
Удивительно произносил Шаляпин при появлении льстивого царедворца: «А, Шуйский?!» Сколько было в одном этом слове язвительности, горестной насмешки и недоверия.