«Милая моя, родная Россия!»: Федор Шаляпин и русская провинция
Шрифт:
Бойто написал эту оперу, когда был молодым человеком с густой черной шевелюрой, с лихо закрученными усами, со смелым, вызывающим взглядом.
Теперь в кресле, немного сгорбившись, сидел человек с редкими седыми волосами, седыми усами и грустным взглядом.
Через двадцать лет, почти стариком, он апеллировал почти к другому поколению на несправедливый приговор, отравивший ему жизнь. С иностранцем — в качестве адвоката.
Когда кончился пролог, действительно удивительно исполненный, Бойто поднял голову и сказал, ни к
— Мне кажется, это произведение вовсе не таково, чтобы ему свистать. Мне кажется, что это даже недурно.
И Бойто пошел пожать руку Шаляпину.
— Таким Мефистофелем вы произведете сенсацию.
На спектакле Бойто не был.
В вечер спектакля он разделся и в восемь часов улегся в кровать, словно приготовившись к тяжелой операции.
Каждый антракт к нему бегали с известиями из театра:
— Пролог повторен.
— «Fischio» покрыто аплодисментами.
— Карузо (тенор) имеет большой успех.
— Шаляпин имеет грандиозный успех.
— Квартет в саду повторен.
— Публика вызывает вас, маэстро.
Но Бойто качал головой, охал и лежал в постели, ожидая конца мучительной операции.
— Маэстро, да вставайте же! Идем в театр! Вас вызывают!
Он молча качал головой.
С тех пор как освистали его «Мефистофеля», он не ходит в театр.
Он не желает видеть публики…
Он на нее сердит и не хочет, не может ее простить.
Старик сердится за юношу, которому отравили молодость.
А спектакль был великолепен.
Самый большой театр мира набит сверху донизу. Толпы стоят в проходах.
Я никогда не думал, что Милан — такой богатый город. Целые россыпи бриллиантов горят в шести ярусах лож, — великолепных лож, из которых каждая отделана «владельцем» по своему вкусу. Великолепные туалеты.
Все, что есть в Милане знатного, богатого, знаменитого, налицо.
Страшно нервный маэстро Тосканини, бледный, взволнованный, занимает свое место среди колоссального оркестра.
Аккорд — и в ответ, из-за опушенного занавеса, откуда-то издали доносится тихое пение труб, благоговейное, как звуки органа в католическом соборе.
Словно эхо молитв, доносящихся с земли, откликается в небе.
Занавес поднялся.
Пропели трубы славу Творцу, прогремело «аллилуйя» небесных хоров, дисканты наперебой прославили всемогущего, — оркестр дрогнул от странных аккордов, словно какие-то уродливые скачки по облакам, раздались мрачные ноты фаготов, — и на ясном темно-голубом небе, среди звезд, медленно выплыла мрачная, странная фигура.
Только в кошмаре видишь такие зловещие фигуры.
Огромная черная запятая на голубом небе.
Что-то уродливое, с резкими очертаниями, шевелящееся.
Strano figlio del Caos. «Блажное детище Хаоса».
Откровенно говоря, у меня замерло сердце в эту минуту.
Могуче, дерзко, красиво разнесся по
— Ave, Signor!
Уже эти первые ноты покорили публику. Музыкальный народ сразу увидел, с кем имеет дело. По залу пронесся ропот одобрения.
Публика с изумлением слушала русского певца, безукоризненно по-итальянски исполнявшего вещь, в которой фразировка — всё. Ни одно слово, полное иронии и сарказма, не пропадало.
Кидая в небо, туда наверх, свои облеченные в почтительную форму насмешки, Мефистофель распахнул черное покрывало, в которое закутан с головы до ног, и показались великолепно гримированные голые руки и наполовину обнаженная грудь — костлявые, мускулистые, могучие.
Решительно, из Шаляпина вышел бы замечательный художник, если б он не был удивительным артистом.
Он не только поет, играет, — он рисует, он лепит на сцене. Эта зловещая голая фигура, завернутая в черное покрывало, гипнотизирует и давит зрителя.
— Ха-ха-ха! Сейчас видно, что русский! Голый! Из бани? — шептали между собой Мефистофели, сидевшие в партере.
Но это было шипение раздавленных.
Народ-художник сразу увлекся.
Бойто был прав. Такого Мефистофеля не видела Италия. Он действительно произвел сенсацию.
Мастерское пение пролога кончилось. Заворковали дисканты.
— Мне неприятны эти ангелочки! Они жужжат, словно пчелы в улье! — С каким отвращением были спеты эти слова.
Мефистофель весь съежился, с головой завернулся в свою хламиду, словно на самом деле закусанный пчелиным роем, и нырнул в облака, как крыса в нору, спасаясь от преследования.
Театр действительно «дрогнул от рукоплесканий». Так аплодируют только в Италии. Горячо, восторженно, все сверху донизу.
В аплодисментах утонуло пение хоров, могучие аккорды оркестра. Публика ничего не хотела знать.
— Bravo, Scialapino!
Пришлось — нечто небывалое — прервать пролог. Мефистофель из облаков вышел на авансцену раскланиваться и долго стоял, вероятно, взволнованный, потрясенный. Публика его не отпускала.
Публика бесновалась. Что наши тощие и жалкие вопли шаляпинисток перед этой бурей, перед этим ураганом восторженной, пришедшей в экстаз итальянской толпы! Унылый свет призрачного солнца сквозь кислый туман по сравнению с горячим, жгучим полуденным солнцем.
Я оглянулся. В ложах все повскакало с мест. Кричало, вопило, махало платками. Партер ревел.
Можно было ждать успеха. Но такого восторга, такой овации…
А что делалось по окончании пролога, когда Тосканини, бледный как смерть, весь обливаясь потом, закончил его таким могучим, невероятным фортиссимо, что, казалось, рушится театр!
Буря аплодисментов разразилась с новой силой.
— Bravo, bravo, Scialapino!
Все, кажется, русские певцы, учащиеся в Милане, были на спектакле. Многие перезаложили пальто, чтоб только попасть в театр.