Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения
Шрифт:
В начале июня Бузя и Карлевич ехали в Киев, она – к известному профессору, он – в отпуск, домой. Бузя к тому времени уже немного ходила, могла жевать и глотать, но сознание в полной мере не возвращалось к ней – она никого не узнавала и большую часть времени находилась в беспамятстве.
На третий день пути поезд встал с самого утра и стоял так много часов. Сообщили, что был оползень, засыпало пути.
Прямо вдоль рельсов тянулся узкий каменистый берег с редкими голубыми и желтыми цветами, и за ним, ныряя за серый горизонт в легкой дымке, простиралась ровная, как зеркало, водная гладь. Широким изгибом берег уходил на коричневатый в дымке мыс, и, повторяя этот изгиб, выстроились коричневатые в послеобеденном свете, пыльные вагоны с коптящей паровозной трубой, и чуть дальше, сквозь зелень, бликовали таким же изгибом рельсовые пути. По насыпи вдоль вагонов прохаживались люди. А в воде, которой тут было больше, чем неба, больше, чем камня и зелени, отражались замысловатые облачные зигзаги, как турецкие огурцы с бабкиного платка. Степь и болота, воздух и вода, север и юг сходились в этом месте
Когда Карлевич вернулся в купе, то был немало удивлен, застав Бузю сидящей за столиком, в сознании и замешательстве.
– Где я? Неужели это море? Вы привезли меня на море? И я все проспала…
– Идем, – Карлевич взял ее за руку и, как была, в длинной ночной сорочке, повел в тамбур, спрыгнул на насыпь, протянув руки, принял ее на плечо, аккуратно, босую, поставил на щебень, перемешанный с песком и редкой травой, повел вниз, к воде.
Было совсем тихо, но эта водная тишина не давила, была противоположна той тягостной слепящей лесной тиши, к которой они привыкли. Каждый выдох тут раскатывался, лучезарно, словно славя жизнь, улетая за чистый горизонт.
– Море… – сказала Бузя, – господи, как я хочу пить…
– Это Байкал, – дрогнувшим голосом ответил Карлевич и понял, что сильно нервничает. – Меня зовут Дмитрий Гаврилович, а это пресноводное озеро, самое крупное в мире.
Бузя упала на колени, прямо в воду, и шумно черпая, пригоршнями, стала пить, рубашка на груди намокла и липла к телу. Потом, как пьяная, обернулась:
– А платок? Я все время была без платка? Здесь ведь солнце. Мне нельзя на солнце… Как же… Лицо… Что у меня там? – болезненно щурясь, она цеплялась за мокрый ворот ночной сорочки, пытаясь сомкнуть края, спрятать хотя бы подбородок.
Капитан Карлевич какое-то время стоял у нее за спиной, потом аккуратно присел, обнял за плечи, отнял от лица ее руки и поцеловал россыпь детских рыжих веснушек на порозовевшей щеке.
Меня не пускали в реанимацию и ничего не говорили. За лекарствами тоже не отправляли. Просто не хотели, чтобы я там была. Я же не могла жить так, как раньше. Вернее, жить наполовину – ведь все, что происходило в моей жизни каждый день с шестнадцати тридцати и до восьми тридцати, было всегда вместе, вдвоем. Тогда, после той короткой (для меня) летне-арбузной поездки мы больше не расставались.
Примерно сутки мы занимались любовью у него в палатке – там было душно и сумрачно, палатка была старой, советской, брезентовой и пахла дымом и воблой. Песчинки были везде: в волосах и в ушных раковинах. Мы вылезали из палатки, обмотавшись влажными от нашего пота полотенцами, солнце вываливалось на нас, как хлопковые головки из опрокинутой корзинки, а мы шли, не замечая никого вокруг, в кисельно-перламутровое, атласно прохладное море. Там нагишом купались, прямо днем, были как пьяные друг от друга. Потом жадно что-то ели, пили стоя, на ходу, и снова возвращались в палатку. Хотя нет, голод у нас просыпался почему-то ночью. Эти южные приморские ночи с низко висящими звездами, с этим небом, таким каким-то объемным, осязаемым, что протяни руку – и можно его зачерпнуть в ладонь. Мы жили вообще по ночам. Рыскали по палаточному городку, добывали какое-то вино и нехитрую закуску, беседовали с ночными ловцами мидий, ходили зачем-то в далекий пансионат с дремучим парком и неудобными лавками, сидели на бетонной набережной с тлеющими углями в мангале и неработающими аттракционами, просыпались в несусветную рань под зычные голоса пляжных торговцев: «Сладкая вата!», «Воздушная кукуруза!». Мне казалось тогда, что ничего особенного не происходит, и постоянное, ежеминутное ощущение счастья было совершенно нормальным, спокойным, естественным – эти дни и ночи, песчинки, пластиковые стулья, кулечек с кедровыми орешками, мои белые ноги, вытянутые поперек его коричнево-оливковых коленей, арбузные косточки, липнущие к телу, какие-то дырки в заборах, потом раннее утро, пирожки с вишнями, быстрый отъезд, обед жутко перченной солянкой в придорожной харчевне с настоящим дымящимся самоваром и отсутствие боли расставания с морем, потому что все самое нужное, взятое у этого моря, ехало сейчас рядом со мной, вело машину. Машина, конечно, в дороге ломалась, и мы приехали домой не вечером, как планировали, а на рассвете понедельника. Там, в покрытых жирной пылью металлически-пластмассовых автомобильных внутренностях отвалился какой-то колпачок, из-за чего все время приходилось останавливаться и лить куда-то воду. Сопоставив географию наших резиденций и офисов, мы заехали сперва к нему домой, где я зачем-то оставила свою сумку, до вечера, и как-то так свободно-спокойно себя чувствовала, будто это был типовой гостиничный номер, по праву принадлежащий сейчас мне. И кто жил тут до меня и будет жить после – совершенно меня не волновало. Потом поехали ко мне, и тут уже я ощутила, что у меня на кухне сидит гость, и было как-то немного странно видеть его снова прежнего, почти такого, каким был при знакомстве – без бороды, в рубашке с коротким рукавом. Потом он завез меня на работу, и весь день, несмотря на душ, из меня сыпался песок. А вечером забрал, это даже как-то не обсуждалось, было очевидно, что иначе и быть не может. И это время, шестнадцать тридцать, – подумать только, с тех пор мы каждый день созваниваемся в шестнадцать тридцать просто ради нескольких слов, разговор иногда длится по двадцать секунд. Но звонок, вот в это время – как трудно пережить, казалось бы, такой пустяк, отсутствие этого привычного звонка в шестнадцать тридцать.
И не было у нас никогда никакой пламенной страсти, не было конфетно-букетного периода, когда томятся, гадают, хотят завоевать, потом страдают, горят, пишут стихи, пишут надписи на заборах и на асфальте под окнами «зая, я люблю тебя», и делают друг другу какие-то безумные романтические сюрпризы, и выкладывают лепестками всякие сердца и стрелы, ведущие от лифта к кровати (читала на форуме). Это что-то такое любопытное и совершенно не имеющее к нам никакого отношения – то, что началось между нами в одних богемно-веселых гостях, тянуло на самую банальную интрижку. Мы были уставшими, разболтанными, свободными и пьяными, и это все случилось в первый же вечер, и было каким-то таким заурядным и невыразительным, будто происходило между нами на протяжении многих лет: он отправился провожать меня и неожиданно, у самого парадного – поцеловал в губы. Я туго соображала, но происходящее явно нравилось мне, и я сказала, чуть отстранившись от него, деловитым тоном, вытерев губы запястьем: «Ты говорил, у тебя ключи есть от квартиры друга, где нужно кота кормить?» Он ответил, что есть, и повел меня за руку в аптеку. «Зачем в аптеку?» – удивилась я. Он растерянно посмотрел на меня, я засмеялась и ждала его на ступеньках, у входа. И потом, на следующий день, он должен был уезжать с этой компанией на море, на полтора месяца (тогда он занимался рекламным продакшном и не был стеснен во времени). И он просто звонил и писал мне эсэмэски, примерно раз в два дня. И другие из той компании просто звонили и писали, и я им – мы ведь дружили чуть ли не с детства. И потом кто-то из них убедил меня взять этот отгул, приставить к выходным в честь праздника и приехать на три дня, поездом, и вернуться потом с ними, на его машине. И когда он позвал меня тогда, на той обочине, на жаркой, в лужах-миражах трассе между Симферополем и Бахчисараем, к себе на колени, мне показалось, что это те колени, на которых я до того сидела всю жизнь, просто не замечала их.
Даже не помню, когда кто из нас сказал первым про любовь. (Ну ладно, я.) Но вообще, все было так очевидно и так как-то само собой предполагалось, что слова становились совершенно ненужными. Он не дарил мне много цветов и подарки на день рождения выбирал заранее, дотошно советуясь, и мог подарить в итоге комплект зимней резины для автомобиля.
Наша свадьба была также процедурой весьма условной – он спросил: «Ты пойдешь за меня?», и, хотя мое сердце дрогнуло тогда, ответила любимой шуточкой: «В армию?», а он засмеялся и сказал: «Ну… ты поняла», – и я подумала, что все это так естественно, в итоге, что мог бы и не спрашивать. Мы пришли в загс с группой самых близких друзей, все шутили особо въедливо и изощренно, свекровь хмурилась, ее сын пил на ступеньках уже вторую жестянку «Нонстопа», и кто-то подкалывал его, привязывая энергетические свойства напитка к способности влиять на потенцию, стоял дикий зной, я тянула минералку из пластиковой бутылки.
На следующий день мы уехали на две недели в Турцию, где было жарко, как в сауне. Мы не вылезали из ресторана с кондиционером и из бара-бассейна, даже на море не ходили, объедаясь фруктами, мороженым и тягучим, приторным рахат-лукумом. Вечерами, под доносящиеся снизу вопли вечерней анимации, смотрели в номере на ноутбуке идиотские современные российские фильмы и снова что-то ели. После той поездки каждый из нас поправился на шесть килограммов.
Выйдет врач и скажет мне… Как там у них принято сообщать катастрофические известия… И тогда что я? Через вязкий промежуток полагающейся черной тоски дальше я-то буду жить, воспитывать ребенка и во всем буду видеть какой-то высший смысл. Я со всем смиряюсь. Я уже смирилась с этой больницей, с этим нелепым рыцарством на обочине. Это не могло быть нужно, но так надо. Если бы вышел врач и сказал бы мне, что все… волна хлорных нечистот сбила бы меня с ног, прорыв городской канализации… ну а потом-то, через года два, через три, неужели я бы написала где-то в Итернете: «Ищу надежного, верного, крепкого»?
За что я его люблю? За что я люблю себя? Я – интеллигентная, легкая в общении, добрая, из приличной семьи, коренная киевлянка, между прочим, читаю Александра Бенуа, «Мои воспоминания», Страпаролу читаю, «Приятные ночи»… но разве за такое можно ПОЛЮБИТЬ, вот это моментальное слияние тел, облепленных дорожной пылью и арбузными косточками, фиолетовые пластмассовые тапки… разве вообще можно за что-то любить? Это, по-моему, какое-то инстинктивное дикарское чувство, сродни природным рефлексам. Разве можно за что-то хотеть пить? Или есть? Все построено на механизме банальной космической перистальтики в этом мире. Любовь – из этого рода, ничего общего с лепестками роз, такая же точно спастическая душевная конвульсия. И ни за что. Но я не уверена, что есть в мире кто-то еще, еще один с такой вот ювелирно подточенной под меня душой с ее космической перистальтикой, нет такого второго тела со всеми его феромонами, так подходящего моему телу, нет – как нет такой второй меня, не нуждающейся в дарении себе цветов и в романтических сюрпризах. Мне нужны бы были романтические сюрпризы от кого угодно, но только не от себя самой, но только не от него.
Если выйдет врач и скажет то, что я так боюсь услышать… Меня убивает жалость. Все бы хорошо, если бы не жалость, переходящая в ненависть, а это уже совсем нестерпимое чувство. Чтобы его было не жаль, я бы фантазировала, что его увела другая женщина.
Ведь это сплошь и рядом случается.
За последний год распалось три пары наших знакомых – в одной семье было трое детей! Трое! А одни прожили вместе около пятнадцати лет, такие, в свое время совершенно повернутые на методиках раннего развития интеллекта ребенка, тоже любители Крыма с палатками, художники, конечно… роды в воде, купание с дельфинами… И во всех случаях – однозначные, бесповоротные уходы, в новые семьи, к новым женщинам.