Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения
Шрифт:
Проснулась от страха, из-за белых ночей неясно было, который час, но похоже на рассвет. Вскочила на ноги, задыхаясь, стала бежать куда-то, наобум, спотыкаясь, стукаясь о деревья, зажмурившись – чтобы не видеть бесконечности леса. Сильно хотелось пить, и вспоминались чьи-то слова: «Это гиблое место стоит на огромном магнитном щите, под землей – одна порода, как крышка от кастрюли, и потому воды тут нет, ни одного ручья, ничего тут нет, сколько ни долби». Светало – розовато-сероватый рассвет тонкой дымчатой щелочкой пробивался через опухшие веки. Потом солнце было в зените, потом переместилось вбок, и с тонким звоном, золотясь в косых лучах, завились комары. «Значит, где-то будет вода», – подумала Бузя и ускорила шаг. Но воды все не было – только липкая влажная жара, пот и комары. Казалось, что рельеф местности плавно поднимается, стало больше камней – больших и маленьких, россыпями наваленных между деревьями, словно кто-то специально сносил их сюда. Бузя подумала, что если выберется на вершину сопки, то, возможно, сможет оглядеться и увидит дорогу. И еще на горах всегда есть вода, все ручьи всегда стекают с гор.
Но вершины сопки не было и близко. Этот плавный, едва уловимый подъем начинал безнадежно напоминать подъем по самой округлости земного шара. Изабелла плохо знала географию – учиться в школе ведь не получалось. Начинались тем временем странные видения – там, между заступающими друг за друга древесными стволами, словно мелькали какие-то тени – то ли звери, то ли люди. Где-то вжикали и лязгали древесные пилы, и чаще, чаще, чем это бывает в жизни – с нарастающим треском, обрывая ветви, валились деревья, одно за одним, без передышки. Несколько раз слышался плеск воды – самая сладкая музыка на свете,
Неожиданно вдалеке, на той полосе древесного хоровода, где Бузе беспрестанно что-то мерещилось, появился свет, да-да, определенно ровный бело-золотистый солнечный свет. И деревья росли реже! Она шла туда напролом, через камни и кусты, даже не замечая тонкой тропинки, которую пересекала несколько раз. Солнечный свет сквозь разломанные частоколы древесных стволов становился все ярче. Уже блестела густая, пахнущая серым камнем вода. Лесное озеро с дном из вечной мерзлоты. Стволы деревьев вырастали перед ней, как вертикальные черные линии. Воздух, наполненный водой, совсем не годился для дыхания. Во всем теле ощущались какая-то умиротворенная рыхлость, в распухших руках теплая ватная легкость.
Воды на поляне не оказалось. Но была сама поляна. Солнечная, без елок, с густой, влажно лоснящейся травой, стелющейся по ветру подобно мелкой водной ряби. Был какой-то навес, были навалены под навесом поленья, и стояла лесопилка, точно как у них там, в том старом дворе, где они жили когда-то с отцом, в купеческом доме с деревянным фронтоном, и два соседа становились за эту лесопилку, с длинной ржавой пилой, и пилили, почему-то каждый раз сильно ругаясь друг на друга.
Было сложенное из дикого камня строение с закоптившейся широкой трубой, частично обваливавшееся с одной стороны. Был колодец – деревянный сруб и «журавль» из длинной, потемневшей палки; на потемневшей от влаги лавочке, точно как в деревне, стоял деревянный ушат. В ушате была вода. Странно, но пить уже не хотелось – эта жажда будто лопнула в ней внутри, разорвалась, как полный пузырь, и теперь все тело погибало, отравленное. Сделала несколько глотков, и вода на вкус оказалась необычно густой, плотной, как глина. Чуть в стороне стоял деревянный дом с крышей из еловых веток. Дойдя до дверей дома, Бузя, чувствуя, что сейчас упадет, вернулась к колодцу. Попила еще. Потом зашла в дом. Косая дверь со скрипом поддалась, глухо ударилась обо что-то стоящее с той стороны. Из двух небольших окон сочился мутный белесый свет. В темной комнате стояли в два ряда топчаны. У нее не было сил считать – она сделала несколько шагов и упала на самый ближний. Матрас был изо мха, и этот запах леса, переигранный теперь с нотками домашней пряной кислинки, мужского пота, печного дыма, сушеных грибов, казался бесконечно родным.
Она проснулась ближе к вечеру. В ужасе вскочила, щупая матрас под собой, ожидая погрузить пальцы в сыроватые свалявшиеся еловые иголки. В доме стояла такая же мертвая, лесная тишина. Ни треска. Ни шороха. Ни дуновения ветерка. Кроватей было семь – сколоченных из плохо отесанных поленьев, накрытых старыми мешками и распоротыми бушлатами. Возле печки, расползаясь на узкий деревянный подоконник и пыльные половицы, валялась посуда – такая же точно, как у них в лагере. Металлические, все во вмятинках, миски, несколько армейских котелков, алюминиевые вилки, кружки. Там же стоял мешок с картошкой, лукошко с мелким луком, несколько бочонков с квашеной капустой, короб с мукой, мешочки с крупами, даже сахар в банке. На стенах, если приглядеться, висели гирлянды из грибов и лука, а на пыльных, просмоленных балках, под потолком, стояли ящики с сухими ягодами. На скамейке под окном, возле одного из топчанов, высилась черная куча мужской одежды – пропахшая потом, застывшая от грязи, а внизу, раскиданные, как та посуда у печи, валялись башмаки – серые, покрученные, с комьями сухой земли на подошвах. Мерно расползаясь вдоль стен, по всему периметру комнаты, стояли инструменты – молотки, кувалды, кирки, какие-то заточки, ломы, пилы. Под топчанами нашлись закупоренная пробкой из газеты бутыль керосина и точно такая же, но с самогоном. Еще был обнаружен армейский вещмешок с банкой какао, мармеладом, немецкой шоколадкой и французскими сардинами в масле. Все это, кроме какао, Бузя съела почти одновременно. Потом только заметила, что в том мешке была какая-то книжка (единственная книжка, как потом оказалось, на ближайшие 500 километров в округе), часы на потемневшей серебряной цепочке с гравировкой на непонятном языке и выцветшая до пастельно-бежевых оттенков фотокарточка в надтреснутой овальной рамке.
Первым делом Бузя развела в печи огонь и поставила греться воду. Грязную посуду вынесла на двор, потому что в доме было совсем темно. Потом поставила в печь горшок с картошкой и грибами. Потом вынесла из дому все, что можно было помыть или почистить, и, разувшись, подкатав платье, стала мыть стены и пол. Покрывала с кроватей развесила на улице. Казанки и горшки оттирала песком, смешанным с золой. Годную к стирке одежду стирала в корыте, обнаруженном под стоком с крыши. Оно было сплошь забито прошлогодней листвой, трухой, сухой хвоей.
Лишь к вечеру, распаренная, в свежих комариных укусах, чумазая, с налипшими на лоб волосами, выбившимися из-под платка, в мокром насквозь платье, подкатанном, заткнутом подолом за пояс, сообразила пойти еще раз поискать дорогу. Бузя хорошо помнила карту их местности: самую детальную военную карту, в полстены, висящую в кабинете отца, где посередине равномерно зеленого, как болото, пространства, разлинованного на бледно-серые прямоугольники, была наклеена красная звездочка – из ворсистой старой бумаги, с загнувшимися краями, с кривым темным пятном проступившего клея. И поставленные красным карандашом точки, неровный пунктир, наведенный поверх едва различимой на карте дороги, на костях которая, и еще две звездочки неподалеку – бледно-розовые, в темных каплях клея. И уже заметная без вспомогательных пунктиров – жирная черная полоса железнодорожной ветки, пересекающей весь массив болотного пятна, берущая начало в охристо-каменистом левом нижнем углу и исчезающая с противоположной стороны в желтовато-серой тундре. В пяти-шести часах езды от главной красной звездочки был только один населенный пункт – одна из бледно-розовых звездочек, городок, где решал рабочие дела ее отец, центр цивилизации чуть ли не на тысячу километров в округе, если не больше. Вокруг этой звездочки, радиально разбросанные на небольших расстояниях, отъев у леса по рваному болотистому клочку сырой земли, расположились захудалые села и хутора. Еще имелись секретные черные квадратики, как объяснял отец – такие же лагеря, зоны регламентированного контроля. Их было много в верхней, северной части карты, и к ним вели такие же едва заметные серые пунктиры дорог на костях. Но все эти черные квадраты размещались восточнее двух розовых звездочек. Бузя часто смотрела на дорогу, ведущую от Т-образного перекрестка на запад, спрашивала, что там, и всегда отвечали, чуть задумавшись, что «ничего», и на карте там тоже было ничего – дорога, перечеркнув несколько квадратов леса, просто заканчивалась, не было даже тропинки, даже самого слабого пунктира зимника или чего-то в этом роде. И где бы Бузя ни находилась теперь, как бы далеко ни зашла за эти дни, пусть даже ломая все самые фантастические результаты пеших марафонских дистанций – не могло оказаться в этих краях никакого, пусть самого захудалого поселка, самого крошечного, самого секретного регламентированного объекта. Но вот ведь он – дом! От него вели в разные стороны несколько тропинок, одна была явно шире остальных, и по ней, прихватив грибов, сардин и мармелада, а также хлеба (сейчас замешанного и готового к выпечке), Бузя планировала двинуться в ближайшее время, если раньше не вернутся те, кто спит на этих топчанах и чей гнев по поводу ее явно не ожидаемого тут присутствия не будет задобрен произведенной уборкой.
Бросив мокрое платье на изголовье из горбыля с остатками сухой морщинистой коры, Бузя зарылась в мох, накрыла ноги прожаренным на солнце мешком и заснула.
Андрей Злов, Володька-Нытик, Коля Варча, Александр Бессонов, Сашка-Говорун, Сережа Потерялов и Мирон Робких были осужденными – но при этом шли они по разным делам. Матерый уголовник, попавший под 58-ю статью политически неблагонадежный потомок белых офицеров, сын кулака, жертва чужих любовных историй с нелепыми доносами, беспризорная шпана, попавшаяся на пустяковой краже, и вырвавшиеся из немецкого плена солдаты Красной Армии. Побег из лагеря организовали именно последние, использовав свой печальный опыт – Андрей Злов и его друг, позже погибший верный и обидно наивный сын своей отчизны, до последнего веривший, что возвращается на родину с войны героем. Несмотря на разный возраст, разное мировоззрение, разные статьи и сроки, этих мужчин объединяла не только хорошая физическая форма, а и нечто чудом сохраненное в этих условиях – чувство собственного достоинства. «Оп-па – достоинство у него есть! Человеческое!» – урковато приседая, распахивая руки с помятой шапкой и скалясь щербатым ртом, безумно смеялся Сашка-Говорун. Но именно оно, это чувство, отделяющее зверя от человека, даже нет, присущее и некоторым животным: необъяснимо побуждающее старого пса или лошадь идти умирать в сторону от чужих глаз, не позволяющее, к примеру, в ущерб здоровью оправляться в ведро на глазах у всего барака – одинаково вдруг взыграло у группы осужденных, превратившись в идею-фикс. Лагерь с небольшой каменоломней находился в низине, в расщелине, окруженный со всех сторон восходящими ярусами хвойного леса. И за вековыми макушками чуяли они не ледяное дыхание дикой тайги, но лишь волю. В этот лагерь строгого режима брали только физически крепких мужчин, бунтарей и зачинщиков, не сломанных пока допросами с карцерами, этапами и пересылками, а еще свежих, гонористых, опасных – чтобы сбить спесь уже навсегда. Этапы сюда ходили нечасто, а выходили отсюда исключительно вниз и в небо – переняв опыт немецких коллег, не без помощи политзаключенных красноармейцев, в задней части лагеря организовали яму с колосниками и рельсами, на которые штабелями, обложив поленьями и полив отработавшим машинным маслом, выкладывали человеческие трупы. Путь от въездных ворот до открытой печи занимал у среднестатистического гостя около четырех месяцев. Старожилы, продержавшиеся больше полугода, были хоть как-то причастны к святая святых – кухне, но потом следовала ротация руководства и, как следствие, отправка прежних блатарей на общие работы. К этому коварному новшеству со сменой кадров таежное руководство решило прибегнуть на некоторых особенно строгих объектах. Конвоирами и сторожами там становились преимущественно проштрафившиеся и разжалованные надзиратели и обслуга лагерей из более благополучных местностей. Тут, на деле – выработкой сверх нормы, суровой экономией выделяемых государством ресурсов (кроме человеческих, которые никто не считал) – они должны были в сжатые сроки доказать свою состоятельность и преданность, заслужив тем самым великодушное прощение. Условия труда и жизни заключенных имели на выработку прямо пропорциональное влияние – чем хуже жилось рабочей силе, тем больше оказывалась выработка. Чем больше носителей этой силы, отработанной, одноразовой, выложившись до последней капли пота в первые недели, скоропостижно затем умирало, тем больше присылали в лагерь новых, свежих, кто – в наивной надежде больше работать и тем самым больше есть – гробил себя, обеспечив в первое время все те же сравнительно высокие показатели выработки.
Работали в каменном карьере по восемнадцать часов, средневековыми кирками. В целях экономии ели один раз в сутки – вечером давали баланды и кирпичик хлеба на отряд – за него, за этот кирпичик, сильный убивал слабого. Те, кто был при кухне, поощряли одно из развлечений уголовников – красть миски, и потом потешались, шлепая по половнику баланды в дырявые, вываленные в каменной пыли и грязи шапки.
Андрей Злов с другом-однополчанином, чудом оказавшимся рядом и в этом аду тоже, начали с драки на кухне. Избив блатных и худо-бедно накормив самых униженных, они закрепили за собой позиции негласных лидеров. Идея восстания созрела тут же, благо опыт имелся – труднее было найти достойных сообщников. Пока Андрей сидел, избитый, в карцере (убивать намеренно тут не любили – куда конструктивнее было направить энергию бунтарей в производственное русло), его друг анализировал обстановку, подмечая различного рода мелочи, график пересменки, расположение ворот и вышек. В отличие от немецкого лагеря, представленного на бегляцкой шкале уровня сложности наивысшей зарубкой, здесь, в тайге, открывалась масса возможностей – и охранный персонал был хуже подготовлен, и забор состоял лишь из двух рядов проволоки, без электрического тока, да и вышки чересчур высокие и какие-то несуразные. Словом, когда Андрея выпустили из карцера, а чувство голода уже уверенно возобладало над всеми остальными чувствами (новая партия прибывших находилась на минимальной пайке и ежедневно стояла в самом конце очереди к котлу с баландой), группа из приблизительно 60 заключенных, дождавшись условленного знака, бросилась на надзирателей, обезоружив их, затем, звездообразно, лучами выстрелила в пяти противоположных направлениях – на вышки, к воротам, в администрацию, на склады. Увидев, что творится, остальные, кто был в состоянии, прихватив кирки, бросились за ними, и самые шустрые, отведя огонь на себя, уже отстреливались захваченными со склада автоматами, пока остальные рванули через поваленные ворота на волю и там рассыпались, как порванные бусы, раскатились по лесу на все стороны. Подпалив напоследок склад горюче-смазочных материалов, Андрей с другом убегали в числе последних. Друга скосила шальная пуля – из единственной необезвреженной вышки растерявшийся охранник поливал автоматными очередями подступы к лесу (а ведь с такого расстояния разве попадешь из автомата…), некоторые заключенные падали, но большинству удалось скрыться.
Это был беспрецедентный случай, невозможный для системы, тщательно засекреченный вплоть до середины восьмидесятых. Даже командование других аналогичных режимных объектов не знало всей правды – сводки подавались лаконично, как бы вскользь упоминалось, что была попытка к бегству, почти успешно пресеченная, дескать, в морге и среди живых не досчитались лишь двоих заключенных. Ориентировки разослали на Андрея Злова и матерого урку, вора в законе – Дмитрия Шило. И тема больше не развивалась. Верховные устроители лагеря, впрочем, не особенно переживали. Единственное место, куда могли податься в случае успешного прохода через сотни километров таежного леса беглые заключенные – тот самый городок, обозначенный красной обтрепавшейся звездочкой на карте, – был и без того на особом положении. Просто так приехать или уехать оттуда было трудно даже простому мирному гражданину с советским паспортом. В близлежащих селах и хуторах жили преимущественно освобожденные, без права проживания на большой земле и на зыбком положении потенциальных врагов и вредителей. Беглого чужака тут бы выдали в два счета, просто чтобы выслужиться. По дороге длиной триста верст ездили только служебные автомобили, и чтобы исключить возможность подкупа после побега, административно-исполнительная команда в лагере снова поменялась. Приехали суровые чужаки, из числа штрафников по предыдущему месту работы, рьяно взявшиеся за патрулирование примыкающих к лагерю территорий и единственной подъездной дороги. Многих беглецов нашли тут же – испуганные громадой леса, без воды и еды, со смертью, наступающей им на пятки, они, как побитые собаки, крались обратно к лагерю, на запах кухни. Некоторые предпочли умереть на воле. Двое в отряде Андрея Злова перерезали друг друга. Но именно его люди, преодолев невероятный для их уровня истощения марш в пару сотен километров, оказались возле заброшенной с царских времен шахты, где добывали изумруд – и секретной в силу этого соображения еще тогда, потому не нанесенной на карты, и отчего-то, по какому-то нелепому недосмотру, пропущенной, не зарегистрированной новыми властями, и открывшейся лишь этому пешему отряду. Как-то, видать, попало это место на стык кадров аэрофотосъемки, казалось каким-то пленочным дефектом или бог весть чем. Да и не летали потом в эти края самолеты. К шахте не вели дороги – заметая следы, желая законсервировать месторождение для наследников, бывший владелец единственный подъезд перепахал и засадил деревьями. Так и разваливались там несколько изб с разбитыми печами после того, как царские каторжане не замедлили сменить место жительства при наметившихся политических переменах. Та дорога, по которой Кадык вез Бузю от Т-образного перекрестка на запад, упирающаяся в тупик, осталась еще с тех дореволюционных времен и вела когда-то в крошечный городок на берегу реки, все население которого вымерло в начале ХХ века от неизвестной болезни и на месте которого потом попытались возвести лагерь для ссыльных бессарабцев, также умерших уже от другой болезни. Возможно, те, кому нужно все знать, догадывались, что в тех дремучих далях может крыться какой-то мелкий секрет, но его потенциальный вес казался, в любом случае, ниже существующих заданий партии и пятилетки, решать которые приходилось безотлагательно.