Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения
Шрифт:
«Милая девочка», – с легким акцентом говорил Хосе, гладя ее. И не было в его глазах ни тени вожделения, – наверное, между ними с Раей была именно дружба, какая невозможна между мужчиной и женщиной, но тень которой непременно присутствует в любви и признательности между человеком и вылеченным им зверем, например. Шагая по мхам и лишайникам, продираясь через спутанные, оброненные рогами сосновые ветви, он думал о Рае и чувствовал такое, что можно описать как восход весеннего северного солнца – когда умытое, будто сделанное из холодной платины, оно вылезает из белого моря.
До Мурмана он добрался быстрее, чем думал – рыбаки подобрали его на первой же ночевке на северном берегу, когда Хосе как зверь пришел погреться у костра, – и знали ведь, что за люди тут могут бегать по лесам, и не
А Платон Максимович, подслеповато щурясь и старчески шамкая, стал читать вдруг Псалтырь, заключенный в кожаный с позолотой переплет, и заставлял Раю сидеть рядом и слушать, хотя разобрать его чтение было невозможно. На свой страх и риск нашел священника, который бы обвенчал их перед уходом под землю. Казалось, даже Марии Ильиничне становилось не по себе от этой затеи, и она все реже спускалась к ним. А Раю Платон Максимович старался держать при себе, говорил, что детишки подросли уже, что их можно спокойно оставлять с соседской восьмилетней девочкой, что та тоже подросла, и сперва все норовил придумать для Раи какую-то работу: то носки заштопать, то бушлат отремонтировать, то перебрать мелкую, начавшую прорастать картошку. «Да что то солнце, все беды от него, не люблю, когда яркий свет», – бурчал он, торопливо подталкивая ее в спину, пропуская вниз перед собой. Рано утром как-то она хотела пойти попробовать воду в море. Наверное, самые счастливые минуты ее жизни были в Одессе, на пляже в Аркадии, когда Жучилин сидел где-то далеко, в белых брюках и белой рубашке с вышивкой, а она вместе со смуглой местной детворой плескалась, брызгаясь и захлебываясь. Потом Платон Максимович перестал отпускать ее днем, только на ночь подышать свежим воздухом, хотя в свежесть эту не верил – воздух под землей, недвижимый и тихий, казался ему самым чистым на свете. Рая полюбила переливать воду из пятнадцатилитровой эмалированной кастрюли в цинковое ведро, и вода каждый раз пахла камнями и железом, и виделась ей вполне живой субстанцией, мягкой лапой, наступающей и заполняющей собой эмалированную емкость. Еще в ведре вода была не такого вкуса, как из кастрюли. Желая чем-то ее занять, Платон Максимович притащил мотки спутанных цветных ниток, тупую иглу и льняные полотенца – чтобы вышивала. Простые портняжные стежки у Раи получались очень хорошо, а с вышивкой не сложилось. Она вышивала солнце сотнями маленьких звездочек, и оно вышло каким-то кривым клубком, ни на что не похожим.
Голубовато-розовое прохладное северное лето пролетело быстро. Ночи становились все темнее – день снова убегал и горел там, за лесом, синим заревом, негаснущим рассветом. Рая сама сшила себе платье для обряда. Платон Максимович готовился замуровать главный подкроватный вход в подземелье, а где еще один, никому не говорил, гнусаво ухмыляясь, торопливо бормоча что-то неразборчивое. «То есть я никогда туда не поднимусь больше?» – недоумевала Рая. «А что там тебе делать-то? Что хорошего тебе тот мир дал? Марью Ильиничну – несчастную больную женщину? Режим этот убийственный? Да ты знаешь, какие погромы тут были? Как немцы тут зверствовали… зачем нам тот свет? Не нужен нам тот свет…»
В первые дни сентября приехал священник. Чертыхаясь и боясь всего на свете, Мария Ильинична провела его сперва в свой дом, тогда же вспомнила, что девчонке полагается приданое. С раздражением вздохнув, вынула из сундука старинные кружева – единственную ценную вещь в доме. Платон Максимович готовился обвенчаться прямо у себя в спальне и потом, спрятав Раю под землю, замуровать вход навсегда. Окна его дома уже были давно заколочены, мебель частично перетащена вниз, частично разобрана и сожжена. Опустевшая спальня выглядела пугающе нежилой. Сквозь доски неровными горящими полосами бился солнечный свет – в этот день оно было непривычно ясным, не затянутым облаками.
«Можно, я выйду посмотреть на него в последний раз?» – спросила Рая, пока молодой священник, облачившийся уже в рясу, ходил из угла в угол, читая святое писание и готовясь к обряду. Платону Максимовичу понравилось то, как она сама и так просто сказала «в последний». Дело в том, что он панически боялся умереть в одиночестве,
Впервые почти что за год Рая вышла на улицу днем. Она шла, натыкаясь на кочки, вниз, к морю, глядя на солнце, не боясь ослепнуть, чувствуя, как оно своими лучами берет ее за щеки, наклоняется, и пахнет тем настоящим сдобным белым хлебом, какой никогда не будет испечен на этой заполярной земле. Море было гладкое, синевато-белое, и прямо к ее ногам стелилась широкая неровная дорожка из золотой и платиновой ряби, и кто-то звал ее по имени. Не из-за спины, откуда веяло могильным холодом и пахло подземельем, безвременьем, вечной тьмой, недвижимым воздухом, спертой тишиной – а оттуда, будто из разложенных под водой солнечных ладоней, в которых, переливаясь, играла россыпь огнистых лепестков.
Прижав руки к груди, кутаясь в кружевной платок, Рая, ослепленная солнцем, щурясь, смотрела на подрагивающее черное пятно, которое, видоизменяясь, приближалось… Прошуршав, лодка села на мель, и кто-то, хлюпая по воде, шел прямо к ней. Силуэт заслонил солнце, и оно теперь горело у него в волосах – черных и кудрявых. Часто моргая, Рая смотрела на него, боясь узнать.
Он взял ее за плечи, поднял, посадил себе на руку. Он пах хорошим табаком, здоровьем и солнцем.
– Ты что, как ты мог вернуться? Зачем ты вернулся?
А из-за его спины слышалась русская речь – уверенные военные голоса отдавали команды.
– Я показывал товарищам комиссарам это место.
Где-то вдалеке зафыркал и зачихал дизельный мотор.
– Я же коммунист, я главный коммунист Испании, я – Хосе Пилар Морено, Раюшка, просто никто мне не верил, только в Москве знали, и я добрался тогда! А какая ты нарядная сегодня! Смотрите, какая она нарядная!
– Я замуж выхожу, за Платон Максимыча, – сказала Рая и расплакалась, уткнувшись носом в смуглую, пахнущую солнцем и хлебом шею.
Хосе нахмурился, прижал ее к себе чуть теснее, положил большую теплую ладонь на затылок, будто защищая.
Он вернулся к лодке, посадил ее туда, а сам вернулся с двумя товарищами на берег. Их не было от силы минут десять. А потом, когда уже гребли к поставленному на якорь дизельному катеру, на берегу появились три фигурки – суетливая, серенькая, семенящая тонкими ножками Мария Ильинична, священник, переоблачившийся в гражданское, и отстающий, натыкающийся на валуны и кочки Платон Максимович, в черном парадном пиджаке с атласными лацканами и в допотопной шелковой рубашке в нежно-розовую полосочку. Солнце душило и слепило его, кашляя и жмурясь, он толстыми белыми непослушными пальцами пытался расстегнуть пуговку из натурального перламутра. А Рая плыла прочь от них, сидя посередине лодки между двумя крепкими здоровыми мужчинами, и думала, что трава на берегу – сплошная зелень и что тут в принципе не бывает желтых осенних красок, а все как-то резко темнеет, синеет, сереет, чернеет, и потом выпадает снег.
Спустя неделю она ступила на землю Андалусии. Несмотря на календарную осень, тут стоял настоящий зной. В оливковых и можжевеловых рощах трещали цикады, и солнце было уже не перламутровым, а абрикосовым с молоком. На пыльной площади, где остановился автобус, смуглые мальчишки играли в футбол, и пыльные курицы бросились врассыпную. Но пыль эта была совсем не такая, как во дворе у тети Нади, эта была какой-то беззаботной, радостной пылью. На веревках в радиально расходящихся от площади улочках висело белое белье. У женщин были открытые и чуть нагловатые лица. Тени на стенах домов, мостовой, пыльных палисадниках были глубокими и будто бархатными, или замшевыми. Хосе привел ее к какой-то женщине, одной из тех, что снились ему по колено в реке Гуадалквивир. У нее была крошечная комнатушка на чердачном этаже, где было настежь открыто окно, глиняная посуда, апельсины и финики, гобелен на неровной, будто вылепленной из крутого теста стене.