Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения
Шрифт:
Сразу за Куреневкой начинается лес. И тянется он, по большому счету, аж до самой Белоруссии – ведь все попадающиеся по пути населенные пункты плотно окружены соснами, в хрущевские времена там строили дачи и дома отдыха, но северное направление будто не прижилось, и до сих пор там места куда менее популярные, чем любые другие киевские околицы. Сразу после войны леса были почти дремучими, бои там велись ожесточенные, как и везде, но как-то очагово, оставляя огромный зеленый массив нетронутым и малоизученным. Именно там, где-то возле Вышгорода, среди сосен и песков, вскоре после войны разместился скромных размеров цыганский табор. Цыганам, как известно, при немцах жилось так же плохо, как и евреям – если не хуже, но с возвращением советской власти никакого послабления не предвиделось, и они, чудом выжившие, продолжали прятаться по норам, пока не осели коммуной из нескольких семей под Киевом, жизнерадостно и неистребимо продолжая рожать детей, есть руками все, что придется, и годами не мыться. Там, где надо, о таборе
Особым почетом пользовался не только барон, но и Барбачиха – толстая вдовая цыганка, бесстрашная и бессердечная, с черными усиками, вся в бородавках, малиновая, с вечно сощуренными черными глазками под жидкими широкими бровями, неровной штриховкой заполнившими почти весь лоб. Поговаривали, что она сама голыми руками убила нескольких вооруженных, защищаясь, что она набросилась на одного и вырвала ему горло, а остальные остолбенели, и, отобрав пистолеты, Барбачиха разделалась и с ними тоже. В Киеве ее хорошо знали и боялись как ведьму. Там тоже была легенда, как Барбачиха пьет человеческую кровь и ворует молодых людей, гипнотизируя их и полностью подчиняя своей воле, и, наигравшись вдоволь – съедает. В отличие от прочих немолодых цыганок, у этой был и впрямь какой-то пугающе-свежий, похотливый взгляд. Про истинный расклад в этой части ее жизни не известно ничего, и воочию никаких барбачихиных оргий никто не видел. Но был зато у нее сын, маленький и толстый, настрадавшийся в детстве, но не ставший от этого хорошим человеком, мающийся от скуки, равнодушный абсолютно ко всем имеющимся в таборе девушкам и жестоко забавлявшийся с бродячими котами и собаками. По иронии судьбы, про сына этого страшилок никто не рассказывал, и развешенные по лесу выпотрошенные тушки не вызывали такого побуждающего к зловещему фантазированию перепуганного восторга, как один брошенный через плечо взгляд его матери.
Летом сорок девятого года Барбачихин сын, нездорово толстый и непривычно белокожий, с жирными смолистыми волосами, прилипающими ко лбу, впал в состояние тягостной меланхолии, и все больше крутился вокруг варящих маковое зелье молчаливых мужиков, явно заигрывая с ними. По ночам юноша сильно нервничал и злился. У Барбачихи тогда закрутились дела в городе, она по две-три ночи не возвращалась, и увиденное дома заставляло ее огорчаться с каждым разом все больше и больше. Мысли подобного рода много лет не посещали ее голову, где было все предельно просто, так, что обдурить беспечного горожанина при этом ничего не стоило, но те все волнения и тяготы, с безрассудной ленивой простотой открывающие чужие карманы, оставались для нее самой понятием потусторонним и бессмысленным. Знойными июньскими вечерами Барбачиха стала бесз толку бродить по знакомой ей части города, забредая во дворы, где не была раньше, попутно ощупывая все взглядом, таким, что теткам, развешивающим белье, казалось, что она немыслимым образом крадет увиденное и воровато прячет в карман.
Так Барбачиха однажды добралась до сырых и грязных огородов дальней, сложенной из почерневшего дерева Куреневки. Прикинувшись больной, старой и несчастной, села, вздыхая, на свободную лавку в углу двора, смотрела на людей. Кто подходил – спрашивала про Гришку Черного, не знают ли, не видели, не слыхали ли. Таких женщин много ходило по дворам, все надеялись найти потерянных близких. Кто-то сердобольный послал ей пацаненка с баночкой воды. Барбачиха с удовольствием выпила, забрав банку, которая, как проглоченная, бесследно растворилась в грубых, лоснящихся от грязи матерчатых складках на ее теле. Пока она шла огородами, то обратила внимание на открытое окно на первом этаже барака, примерно в полутора метрах над землей. Там, прямо на подоконнике, чего только не было – мотки пряжи, поставленные одна на другую корзиночки с чем-то, шелковые подушечки, утыканные иголками, сложенные рулонами ткани. Дождавшись вечера, Барбачиха вернулась к тому дому, прокралась в сад, куда выходило окно, и, даже не прикрякнув, как большая черная клякса, растекаясь, осела в высокой траве под деревом и стала ждать. Как стемнело, бледная худая женщина с безумным взглядом (с такой взять нечего, связываться себе дороже выходит) задернула плотные белые шторы, но окно не закрывала. Возилась там какое-то время, что-то шептала, потом наконец потушила свет, и штора вздрогнула, поднялась, образовав серпообразную черную складку, и большая плетеная коробка подперла ее снизу. Барбачиха терпеливо ждала, так тихо, что пробегавшие мимо собаки не учуяли ее, выкатившаяся в сад пьяная парочка, уличная девка и какой-то молодчик, почти наступили на подол юбки, завалились в траву в двух шагах, но потом парню стало нехорошо, и свидание прекратилось. Когда стало совсем тихо, звездное полотно сместилось, перейдя северным ковшом с макушки одной вишни на другую, Барбачиха встала, бесшумно прокралась к окну, постояла там, одновременно оценивая гипотетическую тяжесть особенно привлекательных атласных рулонов, трудность их добычи и многообещающую добротность плетеной коробки. Словно не было в ней ее веса и груза прожитых лет, Барбачиха взялась за подоконник, подтянулась, чуть скользя ногами, и через мгновение уже лежала грудью, как будто зацепившись якорем, в миллиметре от коробки, подминая штору, нюхая затхлые запахи старой материи. Для верности дыша одним ртом, направив весь свой слух в сад, на происходящее за спиной, Барбачиха осторожно просунула руки между шторами, раздвинула их и, увидев содержимое подоконника, с трудом подавила вздох восхищения. Это была живая кукла: удивительнейшее и прекраснейшее создание из когда-либо виденных ею на своем веку. Тихо спрыгнув, ухнув юбками, Барбачиха встала на цыпочки, взявшись за края коробки, стала медленно тянуть, миллиметр за миллиметром, переводя дыхание и облизываясь. Потом, словно штангист, удерживая коробку над головой, аккуратно приняла себе на грудь, придавив к стене и таким образом удерживая одной рукой, снова потянулась на подоконник, нашарила там каких-то тряпочек, бросила для верности сверху на коробку, и округлой бесшумной тенью скрылась в саду.
Когда Рая открыла глаза, вокруг был лес, яркие солнечные блики и тонкие длинные стволы с нежной редкой зеленью, как ходули, неровно шагающие по пронзительно голубому небу. Коробку Барбачиха перехватила простыней и повесила себе на спину, было слышно ее тяжелое, с хрипотцой, дыхание, как с влажным цоканьем она периодически облизывает зубы, сухо сплевывает, какой буйволиной мощью наливается ее спина, словно тяжелый чугунный механизм, управляющий движениями всего тела, как она пахнет – землей, табаком, отсыревшими пряностями.
Забравшись далеко в лес, Барбачиха наконец села на тихой солнечной полянке в молодой березовой роще, скинула коробку, отошла несколько шагов в сторону и тяжело присела, зажурчав и покрякивая, потом, поправляя юбки, склонилась над коробкой. Рая сидела, удивленно и благодарно озираясь по сторонам. Нависшее над ней круглое, кирпичного цвета лицо с бровями, проросшими будто сквозь ноздри и криво торчащими над тонкой лиловой губой, показалось достаточно безобидным, водянистые черные глазки светились особенным светом, улыбка обнажила много мелких коричневых зубов и один золотой. А вокруг была сказочная полянка, с мясистой, высокой травой, такой буйной и зеленой, как Рая и не видела никогда раньше.
– Дай же ж посмотрю на тебя, – проворковала Барбачиха, ловко смахивая с тонкого тельца белую сатиновую рубашечку. Добродушно щурясь, провела коричневым большим пальцем с треснувшим ногтем по розовым соскам, как диковинную дорогую игрушку, потыкала в живот с идущей к груди женственной, точеной ложбинкой, повернула к себе спиной, потом развернула опять лицом, приподняв за плечи, чуть встряхнула, ставя на ноги. Улыбаясь еще добродушнее, желтым ногтем подцепила резинку от батистовых панталончиков, заглянула внутрь. Рая спокойно озиралась по сторонам, слушая разнообразные лесные звуки – пение птиц и едва различимое сосняковое похрустывание, легкий шепот листвы где-то на макушках, ведь ветра почти не было.
До табора отсюда было идти недалеко. Барбачиха вела девушку, крепко взяв за руку, и та шла, радостно и спокойно, наступая босыми ногами на мягкую хвою, ни о чем не спрашивая.
Почуяв запах дыма и макового зелья, Барбачиха остановилась, сняла со спины коробку, опасливо озираясь по сторонам.
– Полезай сюда, а то заглазеют еще, нечего им.
Отряхивая узкие белые ступни, Рая умостилась в коробке, накрылась сверху периной. За спиной у Барбачихи было хорошо, как на корабле, по корзинке мягко стукались ветви густого кустарника.
Жила Барбачиха в шалаше, выложенном изнутри чем попало, от того темном и неуютном. Зимой здесь должно было быть очень холодно. Поковырявшись в стоящей на криво сбитом столе глиняной макитре, она что-то выловила, стала обсасывать, потом выбросила просто за порог, болезненно и устало отрыгнула и повалилась на ворох каких-то шинелей и тулупов.
– Сиди тут пока, выйдешь на двор – убьют.
Барбачиха храпела и пукала во сне, а Рае становилось страшно и голодно. Она забралась обратно в свою коробку, надеясь заснуть и проснуться снова дома, у мамы Нади, и поверить ей, признаться, что в заоконном мире и впрямь нет ничего хорошего, и потом, живя там, у нее, в разных местах – под столом, под кроватью, в платяном шкафу, за стульями под тряпками, – вспоминать этот дивный лес много-много раз, но больше уже не хотеть сюда вернуться никогда в жизни.
За новым окном – завешенным брезентом дверным проемом – шла какая-то жизнь, на непонятном языке говорили какие-то мужчины, детский голос долго и тонко выводил «она… двона… трона…», потом сбивался, хныкал и смеялся одновременно, снова начинал считать.
Ближе к полудню пришел Барбачихин сын, не заметив коробку, на четвереньках пополз к лежбищу, стал тихо рыться в тулупах, но мать неожиданно проснулась и, лежа, схватила его за руку:
– Снова шаришь, жабеныш.
Он что-то канючил ей на непонятном языке, а Барбачиха не хотела ругаться и коротко порыкивала на него, отмахиваясь, потом тяжело встала, опираясь ему на плечи, поковыляла к коробке, маня за собой.